Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Немой. Фотограф Турель
Шрифт:

Забавно, что много позже, когда я уже жил в своем ателье в прачечной, Мак, этот бедный дурачок с автомобильного кладбища, однажды подтвердил мое открытие. Как я уже говорил, я устроился в прачечной: в одном углу располагалась постель, затем стол с двумя стульями, старый стенной шкаф, который предоставил в мое распоряжение Иммануэль Купер, а в другом — загородка из досок, служившая мне темной комнатой; тут же стояли две старые лохани, в которых я проявлял и закреплял снимки; деревянные козлы с доской служили мне письменным столом; у самого окна стояла газовая печурка. Труднее всего было сделать копировальный аппарат; я вышел из положения с помощью коробки из-под сигар, желтой бумаги, куска матового стекла и кокосового волокна. Зато здесь чего хватало, так это веревок; на них я развешивал снимки для просушки. Мак обычно появлялся у дверей каждое утро часов в одиннадцать. Он почти бесшумно спускался по ступенькам в своих кедах, и только когда свет, проникающий сквозь стекла входной двери, вдруг немного тускнел, я знал, что явился Мак: можно было и не смотреть, это точно он стоял у двери, прижимаясь носом к стеклу.

Со временем мне удалось приучить его, по крайней мере, смотреть и не болтать. Тогда я только слышал, как он дышит рядом со мной, открыв рот и посапывая, — хотя и это меня всегда ужасно раздражало. У него был настоящий талант мне мешать. Когда я — обычно ближе к вечеру — предавался отдыху на своем матраце в тени сараев, а вокруг меня жужжали мухи и меня клонило в сон от «вальполичелли», он пел. Он, конечно, сидел в это время за рулем одного из своих автоскелетов, и его монотонное пение, прерываемое каждые две минуты грохотом дробилки, часами звучало над нагретыми крышами автомобилей. Оно доносилось из-за проволочной ограды, разъеденной ржавчиной, и вся эта музыка портила мне настроение, каким бы миролюбивым, оно ни было после обеда. Потому что это пение заставляло прислушиваться. И что хуже всего — оно могло вдруг оборваться, но не успевал я заснуть, как оно начиналось снова, и мне снова приходилось прислушиваться к этим странным переходам от высоких тонов к низким и наоборот. В конце концов я не выдерживал, подбегал к забору, вооруженный маленькими камешками, и осыпал Мака угрозами, какие только приходили мне на ум. Иногда я даже, чертыхаясь, бросал в пыльное марево над крышами машин мелкие камешки, но и это не могло заставить его замолчать. Может, он просто ничего не понимал, а может, тут же забывал, не знаю, но часто случалось так, что он тут же после этих протестов с моей стороны возобновлял свое бедуинское пение и прогонял меня вместе с моим матрацем в полутьму ателье.

Или этот его улиточный бзик. Помню, только это я начал подравнивать бритвой снимки, как, слышу, кто-то кричит, громко так: «Господин Турель!» Слегка удивленный, я встал, подошел к двери, поднялся по ступенькам. За оградой автомобильного кладбища, конечно, стоял Мак, кому же еще здесь быть. Он махал мне рукой; махнув ему в ответ, я вернулся к себе и запер дверь на задвижку. Но только я сел за стол и снова взялся за работу, как он появился у двери. «Господин Турель!» — крикнул он опять и начал взволнованно делать мне из-за двери какие-то знаки рукой. Чтобы он отстал от меня, я снова вышел за дверь. Сентябрьская жара неподвижно висела над двором Купера; тогда тоже больше месяца не было дождя. Белые облака из высоких труб клубились в пыльном небе.

«Вот!» — сказал он, протянув мне заржавленную консервную банку. В ней было немного земли и несколько улиток, коричневых и белых. Он в возбуждении смотрел на меня. «Очень красиво! — сказал я. — Да, Мак, они очень красивые». Меня от этих улиток всегда немного тошнит. «Ну что ж», — сказал я, но он покачал головой и говорит мне, сияя: «Господин Турель, ты ее знаешь?» — и показывает пальцем на самую маленькую улитку в белой раковине, наполовину засыпанную комочками земли. Ну конечно, я ее не знал; если бы он не показал мне за несколько дней до этого свой улиточий питомник, я не смог бы распознать даже простых виноградных улиток, — это такие большие коричневые улитки в раковинах, которые поздней осенью в огромном количестве появляются на витринах гастрономических магазинов. Он вытащил ее из банки и, зажав между большим и указательным пальцами, стал вертеть во все стороны. Банку он поставил на пол. Потом пошарил в заднем кармане брюк, и, прежде чем он успел что-либо извлечь оттуда, я уже знал, что он снова хочет заставить меня найти точное описание этой маленькой улитки в его растрепанной, изорванной книжке «Улитки твоей родины». Я раскрыл книжку, я знал ее, он несколько раз показывал ее мне, рождественский подарок фрау Кастель, в ней было около десятка таблиц, на которых разноцветные улитки обозначались цифрами; на соседней странице можно было прочесть текст под соответствующим номером, там описывались всевозможные виды улиток, их подвиды, разновидности, — башенки, и завитковые улитки, и росомахи, и ашаты. Листая страницы, я натолкнулся на изображение какой-то белой улитки, относящейся к хелицидрам. Номер три, это, должно быть, она. «Вот!» — сказал я. Там было нечто в таком роде: «Белая горная улитка». Дальше что-то по-латыни. «Поперечник раковины 20–27 мм, высота раковины…» ну, допустим, двенадцать миллиметров, столько-то витков. «Южное подножие Альп. Не выше трех тысяч метров над уровнем моря. Бассейн Средиземного моря. Изредка встречается на Юре». Что-то в этом роде.

Но Мак засмеялся. «Нет, это не она!» Он покачал головой. «Не пять, — сказал он, — не пять витков. Это другая», — и он опять взял у меня из рук книгу, стал листать назад, потом сказал: «Вот». Он повернул книгу ко мне и показал на номер один. Я прочел описание вслух, примерно следующее: «Картузианская улитка», скажем, монаха мизеренсис, поперечник раковины, скажем, от двенадцати до восемнадцати миллиметров, высота раковины от восьми до десяти миллиметров, шесть витков — Мак энергично кивает, — бассейн Средиземного моря, что-то там еще… редко в Альпах. Не встречается на Юре. Водится на сухих склонах, на осыпях. Во всяком случае, не встречается на Юре и — шесть витков, это я точно помню.

«Шесть, да. Но нет, встречается! Я нашел ее там, в карьере, — он все еще рассматривал свою триумфальную находку и бормотал: — Нет, очень даже встречается. Как так не встречается?» В течение нескольких лет его мыслительные способности были сосредоточены на улитках, и вот теперь он сделал свое великое открытие. Теперь он пролезет с ней сквозь проволочную ограду, там, где внизу она разъедена ржавчиной, пройдет автомобильное кладбище, и посадит ее в свой улиточий питомник. Тогда, в первое время, чуть ли не каждый день он порывался показать мне его — два загончика, примерно два на два метра, высотой до колена, сколочены из досок, а сверху — две старые оконные рамы, так что через стекла можно было видеть улиток. В одном отделении — виноградные улитки, их фрау Кастель продавала магазину «Дерунгс и К°» — это там, за мостом; в другом — коллекция, включающая, наверное, всех улиток, которые встречаются в этих местах, — с раковинами и без них, передвигающихся с помощью усиков или щупалец. И я здесь кое-чему научился, например: улитки больше всего любят — конечно, по словам Мака, — грибы лисички и салат, еще влажную бумагу, разрезанную на мелкие полоски, и лишайник.

Но я хотел рассказать о фотографии. Так вот, у Мака был прямо-таки дар приводить меня в отчаяние. Больше всего меня раздражало то, что он ходил за мной по пятам. Я всегда любил побродить вечерком в одиночестве по окрестностям, в конце концов у меня было на это право, а если я при случае выходил погулять с дамой, то это было мое личное дело. В этом вопросе Альберт придерживался правильных взглядов. Он говорил всегда: «Ты прав. Это никого не касается», — и только когда немного выпивал, опять начинал язвить. В таких случаях он говорил примерно так: «А почему это вдруг так торжественно? То ты так мило описывал свою жизнь, а тут — что ж это ты, Турель? — заговорил вдруг напыщенно, — будто защищаешь самого себя в суде, спокойнее, мой милый», — и все в таком духе, но, конечно, лишь с целью меня поддразнить. Он всегда знал, как меня завести. Однако в данном случае Альберт сам признавал, что это мое право. Могли же в конце концов у такого мужчины, как я — хотя независимость для меня превыше всего, — могли же в те времена, когда я жил на Триполисштрассе, найтись дамы или девушки, во всяком случае, существа женского пола, с которыми я охотно проводил несколько часов по вечерам, когда эта мизерская жара немного спадала и можно было выйти погулять. Альберт прав — для чего лезть в бутылку? А что касается этих вечерних прогулок, то мне тут нечего скрывать. Обычно я встречался с одной из моих знакомых на мосту через Ааре, более или менее случайно, мы немного болтали о том, о сем, и я вспоминаю, как однажды мы заговорили об этом старом, заброшенном карьере. Он расположен слева от большой каменоломни в Хардвальде, и если смотреть с моста через Ааре, поверх деревьев, то можно увидеть распределительную башню. Наверное, я заметил эту башню и спросил тогда у нее, разрабатывается ли еще карьер, или что-то в этом роде, и так как выяснилось, что нам обоим делать в этот вечер нечего, мы отправились на прогулку вниз по Ааре. Уже начало смеркаться. Дорога довольно скоро перешла в тропинку, я шел впереди, отгибал ветви ольхи, чтобы она могла пройти, взял ее за руку, когда сумерки в кустарнике сгустились, я не столько видел, сколько ощущал ее рядом с собой, и, говоря откровенно, она не была мне совсем уж безразлична. Я могу спокойно признаться, что речь идет о моей знакомой — женщине довольно высокого роста, на несколько лет моложе меня, и там, внизу, где разрушенная лестница ведет от берега к карьеру, мы сделали короткий привал: вполне возможно, что я намеревался обнять ее и поцеловать. В эту минуту мы услышали в листве шорох. Мы приподнялись и сели — так и есть, со стороны берега кто-то приближался. Это был Мак. Он бежал. Я приложил палец к губам. По лицу моей спутницы было ясно, что она меня поняла. Она улыбнулась в полутьме. Сквозь ветви мы видели тень Мака на разрушенной лестнице метрах в двух от нас. Мы слышали, как он хрипло дышит открытым ртом. «Господин Турель!» — позвал он негромко и вдруг побежал дальше. Через несколько минут все затихло. Она спросила, не случилось ли чего, но я ее успокоил — я уже знал Мака достаточно хорошо. Потом мы отправились в обратный путь. Как раз благодаря этому случаю я и обнаружил впервые лодочный сарай; когда мы проходили там поверху, я заметил едва различимые в сумерках ступени в траве откоса. Мы спустились вниз, сели вот на эти доски, и я рассказал ей о моей юности, о Лозанне, о моей жизни в Обонне, о Женевском озере, о кораблях на нем, и далее в таком духе. В сарае стало настолько темно, что едва было видно, как плещется вода. С завода каждые две минуты доносился грохот, а воздух все еще был теплым и влажным, и пахло толем, и порой слышался всплеск — это выпрыгивали рыбы, ловя мошек. Я помню, как вздрогнула моя знакомая, когда что-то темное пролетело у нас над головой, — огромная ночная бабочка, как я подумал в первое мгновение, — но это была летучая мышь. Может быть, та самая, которая и сейчас еще висит под потолком.

— Ты знаешь, что они умеют кричать? — спросила она меня. Мне пришлось признаться, что я никогда не слышал их криков, а она засмеялась и сказала: — Они кричат. Но на слишком высоких нотах, так что их никто не может услышать. Кричат от страха, но на слишком высоких нотах, — и она сказала, — правда, ведь это ужасно? — Я так и не мог понять, что она имела в виду.

— Может быть, она и сейчас кричит, — сказала она. Ее лицо было неразличимо в темноте. Потом мы услышали, как поверху пробежал назад Мак.

Луна еще немножко светила, когда я отворил дверцу, а Принцесса Бет говорит: «Мак, я высчитала, на троицу, завтра будет троица», — а я думаю: что это она все говорит про троицу, троица ведь прошла, троица была на той неделе, так что какая уж там троица; а она то сядет, то ляжет там, в темноте, и все говорит, говорит, «Мак», — говорит она мне, потом вдруг замолчала и тяжело дышит в темноте, а я ей говорю: «Если ты больна…» — «Да нет же, я не больна, — отвечает, — вовсе нет», — так она говорит, а потом я слышу, как она смеется в темноте. «Что, уже троица? — спрашивает. — Я все высчитала и прочла в требнике: это через пятьдесят дней после пасхи, и явились им языки, как бы огненные, и внезапно сделался шум с неба, будто от ветра, ты это понимаешь, Мак?» — спрашивает она, конечно, я понимаю, но она говорит: — «Они заговорили после этого на всех языках, вот чего я не понимаю, Мак, и святой дух снизошел в виде огненных языков». А я говорю: «Почему бы и нет, вот я однажды искал улиток ночью, я всегда говорил, знать бы, что делают улитки ночью, а фрау Кастель сказала: „Иди и посмотри сам“, и я пошел к улиточьему питомнику и посветил фонариком в стекло, никого там нет, все попрятались, хоть бы один усик торчал, а я хотел знать, и я пошел вниз к карьеру, прошел мимо лодочного сарая и все думаю — ночью они спят, потому что света нет, и они ничего не видят, у них есть усики, а в усиках глаза, но ночью они ничего не видят, и я пошел к ступеням, потому что там в камнях, на откосе над Ааре, есть ямки, и в них всегда сидят улитки, когда сыро, и вот я думаю — что это там такое, какой-то свет на ступенях, он идет из ольшаника, и вот он стоит, не движется, и я нагибаюсь и смотрю, что это тут такое, а это улитка, и я видел ее собственными глазами, блестящая улитка, они вообще-то черные, раковина у них серая и коричневая, чуть в полоску, и едят они только лишайники с коры деревьев, мокрую бумагу и лисички, но вот этот свет, я все думаю, откуда у нее этот зеленый свет, и я наклоняюсь и вижу на ее раковине светлячка, я это точно видел, он сидел на ней, и вот он включил свой зеленый свет, а я смотрю и смеюсь, пока они переползают через мокрую балку, с их-то скоростью, большая блестящая улитка, и теперь ей достаточно света, этот свет, я же видел в темноте этот свет, и вот я говорю: „Бет, это же ясно каждому, и, может быть, есть языки, которые горят и дают свет“», а она говорит: «Нет, Мак, это не одно и то же, тут что-то другое с этими языками», и опять говорит про троицу и про жениха, но он не пришел, это я бы слышал, потому что ведь дверца не закрывается.

И тут стало опять тихо, и я думаю — она спит, и вдруг я услышал, что она плачет в темноте на моих камышах и зажимает рот рукой, но я все слышу, а господин Шюль смеялся и говорил: «Она спятила, и все дела, и ничего удивительного, ведь Юли держал ее взаперти семь месяцев, Мак, — говорил он, — это у нее было такое тихое помешательство», — но это неправда, она ведь говорила про дух и как он на всех снизошел, и об этих языках на троицу, и я долго слушал, как она плачет, а потом сказал: «Бет», а сам все думаю, что делать, если она плачет, но нет, она не плакала, и я вдруг начал смеяться, потому что она тоже все время, оказывается, смеялась, а не плакала, и она говорит: «А потом мы вместе едем в город Лозанну, большой город, понимаешь, гораздо больше, чем Мизер, и там, конечно, есть трамвай, мой жених мне все показал или покажет еще, и мы все хорошо посмотрим, и всюду там эти голубые трамвайчики, и мы входим в один, и мой жених берет билеты, и у нас много времени, и когда трамвай трогается, а мой жених уже все уладил с кондуктором, мы сидим впереди, рядышком, и все ездим по городу, а иногда идем немного пешком, и все эти витрины и магазины одежды, и кафе, а в кафе у них большие кофеварки, как у Коппы, только, конечно, еще больше, официанты и официантки подносят нам кофе на серебряных подносах, и мы пьем кофе и штайнхегер, потому что мой жених любит штайнхегер, и сколько людей, и красные и зеленые огни, все это, и машины, которые не уместились бы здесь, на автомобильном кладбище, в десять раз больше, чем на пасхальной неделе в Мизере, а в Лозанне так каждый день, и все эти фотоателье, мой жених останавливался, и все мне объяснял, и мы едим горячие сосиски с булочками, а все так дорого, а штайнхегер, бог ты мой, Мак, втрое дороже, чем у нас, два сорок, но он все время говорил: „Мы можем себе позволить“, и мы ночью прошли по самым большим улицам. Какие там фонари, светло как днем, а слева и справа — высокие дома, всё высокие дома, как в Сантельфельде, только еще выше, чем заводские трубы, и все стоят впритык друг к другу, и огни, огни, снизу доверху, и еще эти цветные рекламы, все небо полно ими, „Рекс“, и „Сити“, и „Зингер“, и „Индия“, то вспыхивают, то гаснут, все огромное и цветное, и все время машины, которых не слышно совсем, только видно, как все сверкает и отражается в них, и слышно только гудение в воздухе, и мерцание, и запах города, но пыли нет, а далеко внизу, далеко впереди — озеро, и на нем огни, никаких катеров или только катера из огней, а на перекрестках трамвай звонит, когда проезжает мимо полицейских, и когда мы переходили площадь, мы видели двери церкви с фигурами апостолов и с колоннами, а под самой крышей там было совсем темно, и слышно, как воркуют голуби, настоящие голуби, которые устраивались на ночь, голубь, Мак, и в свете фонарей мое свадебное платье, я увидела его издалека, длинное платье, какое надевает на свадьбу невеста, мы стояли перед витриной, и мне пришлось объяснять все моему жениху, оно блестело, оно было еще белее, чем солнечные лучи на чердаке, все объяснять, но насчет моего свадебного платья я ни слова, а на самом деле я уже все сделала еще накануне, а эта седая женщина с короткой стрижкой: „Пожалуйте сюда“, и мы вместе поднимаемся, у них там есть лифт, мы поднялись в нем, вверх через все этажи, и мы обо всем поговорили, „так, значит, свадебное платье“, — сказала она и улыбнулась, она была так мила со мной, а глаза у нее все подмигивали, так мила, а ведь уже очень пожилая женщина, и чего только не знала о свадебных платьях, где уж до нее какой-нибудь Кати или даже фрау Кастель и фрау Стефании, а ведь, можно сказать, старая женщина, и она была так любезна со мной, а я перебираю все ткани, все ощупываю, и бумажный гипюр, и тафту, и санктгалльское шитье, и сатин, она все это выложила на большой стол и провела рукой по всему этому, и можно пощупать любую ткань, а она достала еще и белый бархат, но об этом ни слова до самой троицы, ну и удивится утром мой жених, ни слова, это подчеркивает грудь, с широкой сатиновой оборкой вокруг талии, и она накинула мне бумажный гипюр на плечи, и я видела в зеркале, как спадают складки, моему жениху такой сюрприз, а ты когда-нибудь видел бумажный гипюр? — а она все говорила — красивый воротник, глубокий вырез, декольте сзади, спереди глухо и гипюр до плеч, а сзади до сих пор, на голове фата, рукава полудлинные, сказала я ей, узкие, и она рисует рукава на листе бумаги, да, такие, ведь полудлинные гораздо красивее, не широкие, а полудлинные и узкие, а верхняя часть скроена по фигуре и переходит вверху в воротник, а внизу — белая сатиновая оборка, говорит она, и все так весело, и потом, конечно, широкая юбка до самого пола, до сих пор и в талию, а справа и слева на бедрах — мягкие складки, а нижняя юбка из тафты, вокруг талии сборки, а на спине обтянутые пуговицы, а напротив у нас туфельки для невесты, прекрасная модельная обувь, я всегда думала, у меня слишком большие ноги, но они оказались впору, а эта госпожа: „Не изволите ли присесть?“ — я с этими пакетами, а в них все эти кружева, еще бы, если все платье из гипюра, а на голове фата, она падает на плечи, такая легкая, только до затылка, не длиннее, и длинные перчатки, и я стою, и зеркала со всех сторон, зеркала, они все подшивают на руках, каждый кантик, и каждую петельку, и воротник, и фату в волосах, и я оглядываю себя и не узнаю, и надо же такое, думаю я, Бет — и я же вдруг принцесса, и я настоящая невеста, и все модельное, а они стоят впереди меня и позади меня на коленях с булавками и все зашивают и зашивают меня в гипюр, и эта госпожа, уже совсем пожилая дама, и в глазах блестят слезинки, но такая веселая, все время такая веселая, и говорит: „Настоящая невеста“, и я так же думаю и осматриваю себя в зеркале и думаю — настоящая, надо же, настоящая невеста, и хотя я не совсем настоящая невеста, я ведь уже не девушка, уже нет, после всего, что было, и я уже почти такая же белая, как те солнечные лучи, лучи на чердаке, и я осматриваю себя во всех семи зеркалах, только лицо у меня побелело, и все кружится, кружится, Белоснежка и Спящая красавица, и ветер на чердаке со стороны заводских складов, меня покрывают облака дыма и цементной пыли, и нет тюля, уже нет тюля, только шлейф из пыли, кто кашляет тут в башне, в башне, где стоит лифт, в башне с веретеном, то смеется, кто зашивает и зашивает меня, а какая она веселая, и во всех зеркалах белое лицо, и белое подвенечное платье в полдень над улицей, а когда я заснула, она расправила надо мной большую белую сатиновую оборку, она с короткими седыми волосами надо мной, и такая веселая, а у туфелек совсем тонкие каблучки, и я обута в свадебные туфельки, и вот все зашито, много рук понесло меня, но я была слишком тяжелая, и они смотрят на меня, эти их глаза, подмигивают и все время смотрят на мой живот, ну, малышка, нечего сказать, хороша невеста, нет, надо же, а еще из деревни, они смеются, и я засыпаю, засыпаю, я не помню даже этой глупой песенки, этой веселой печальной песенки, и я поспала немного, все же устала от этих хождений и уснула под белым покрывалом, когда они понесли меня в голубой трамвай, и я поехала с моим женихом по всем этим улицам, а за окнами все дома и полицейские, и чьи-то лица, и меня несут вниз, к озеру, где дети, мои глаза слипались, хотелось спать, но мой жених нес меня, только его голос, только его спокойный голос, хрипловатый чуть-чуть от куренья, хрипловатый голос говорит — дядя Юли иногда по утрам ходит вокруг дома и кашляет, и я всегда его слышу, в тумане, у окна, когда он в сарае начинает рубить дрова и хрипло кашлять, а мой жених посмеивается спокойно, говорит: „Подвенечное платье, на витрине, мы его смотрели, — говорит, — платье для Принцессы“, посмеивается вместе со мной, а я проснулась, и мне было весело с ним, а про платье у этой женщины наверху я не сказала ни слова, и мы поехали трамваем домой».

«Роза красная в садочке», — напевает она, а потом молчит и молчит в темноте, и сказала только раз: «Ты понимаешь, — это мне, — ты понимаешь меня, Мак», — и, конечно, я понимаю, уж торчал довольно в Мизере и смотрел на витрины, и один раз я нес улиток в магазин «Дерунгс и Кo», и много девушек шло по улице, и у них были венки, а позади… но она сказала: «Нет, не это, Мак», — и опять засмеялась, и вдруг начинает тяжело дышать и ничего не говорит, а только дышит, а потом говорит: «А знаешь, как больно…» — и стонет в темноте, и что-то шепчет, а я ничего не пойму. «В этой каморке на колесах, в этой пещере, сейчас… нет, нет, а как больно, только глубоко дышать и ждать, Мак, Мак, но это уже прошло, — и снова заговорила: каждую ночь два часа, и все время перед тем, как лечь спать, я вставляла доски, как были, а выкопанную землю в мешок… семь месяцев в затемненной спальне, и зима прошла, а дядя Юли говорит мне: „Здравствуй, Принцесса!“ — но я думала о троице, на троицу будет наша свадьба, и мой жених, и мое платье…»

Поделиться с друзьями: