Неподдающиеся
Шрифт:
— А он не обидится?
— На кого?
— В таком походе — под присмотром вашей супруги — есть элемент недоверия…
— Что вы предлагаете?
— Дать Вене деньги на материал, а костюм сшить в Литфонде.
— Может, вы и правы… У Рискинда, конечно, нестандартная фигура и подобрать что-нибудь подходящее для него будет нелегко.
Через месяц Казакевич сообщил:
— Деньги я Рискинду отдал. Материала он не купил и концертный костюм сшит не был. Веня отослал нашу тысячу в Ленинград своей племяннице Анечке, дочери его убитого на войне брата-капитана. Я, как инициатор этого грабежа, хочу вернуть вашу долю.
Услышав мой отказ, Эммануил Генрихович сказал:
— Дружба, если она настоящая, довольно дорогая штука. А раз мы друзья Вени, будем нести и дальше этот крест… Я придумаю для него еще что-нибудь в таком же роде…
Еще один памятный разговор:
— Что сочиняете, Эммануил Генрихович?
— Должно вам понравиться! Роман о разведчиках, о людях, действовавших в тылу врага. Таким образом, у моих будущих героев на войну — особая точка зрения: они видят гитлеровцев со спины и участвуют в боевых событиях с другой стороны. В последней главе хочу описать взятие Берлина. Факт грандиозного значения, ибо повержена цитадель самого страшного зла в истории человечества, да и сам город — не Жмеринка…
Александр Фадеев
Не помню точно года… Звонит Фадеев:
— Оня! Приехала хозяйка нашего Дома литераторов графиня Олсуфьева!
— Это ей принадлежал особняк, где теперь клуб? Ну и что? Она требует его обратно?
— Нет. Хочет посмотреть.
— А я при чем?
— Мне сказали, что она по-русски не говорит, только по-немецки. Так что проводи ее!
— Хорошо. Буду с ней говорить по-немецки.
Через двадцать минут — второй звонок:
— Я ошибся! Говорить надо по-французски!
— Хорошо. Буду говорить по-французски, хотя непонятно: она же смолянка, русская…
— Не знаю! — отвечает Фадеев. — Мне так сказали, и нечего рассуждать!
Я заехал за этой почтенной женщиной в «Националь» и привез ее на Поварскую. Она вошла в дом и остановилась перед доской с именами погибших на войне писателей, спросила:
— Кэс кё сэ? («Что это?»).
Я объяснил. Дама перекрестилась и поднялась в зал. Увидела столики ресторана, усмехнулась и сказала:
— Хорошо, что люстру оставили!..
— Ее трудно менять: весит много.
— А откуда вы так хорошо знаете французский?
— Гвардии казак! — ответил я.
— Хочу пройти туда, — она кивнула на балкон второго этажа, — посмотреть свою спальню: там я рожала своих дочерей.
В той комнате был партком. Я ужаснулся:
— Вам будет тяжело подниматься, мадам. В доме нет лифта.
— Ничего! Я дойду по внутренней лестнице.
Вот мы идем. Подходим. Дверь закрыта. Олсуфьева ее приоткрывает и видит Виктора Сытина, что-то пишущего явно не в пользу прежней хозяйки дома…
— Что здесь теперь? — спрашивает меня она.
И я решил: хватит дурачиться! На русском уже языке отвечаю:
— Здесь находится партийный комитет, мадам!
И тотчас она мне тоже по-русски:
— Ну, спасибо тебе, гвардии казак!
После этого мы перешли на русский, и визит владелицы нашего Дома литераторов завершился.
В день моего пятидесятилетия получил от Фадеева чудесное письмо. В нем было столько теплоты и дружбы!.. Сейчас я сдал его в ЦГАЛИ.
А тогда в шутку спросил: будет ли какая-нибудь награда мне к юбилею?
Он ответил:
— Вечер и ужин тебе Союз закатит потрясающий! Почету будет — выше головы! А орден — вот! — И Саша показал мне дулю.
Памятуя о рассказанной мне истории моего рождения, когда голова была еще в чреве матери, а дуля тети Ани уже лишила меня тысячи рублей, — я не удивился и не огорчился. Но все-таки поинтересовался:
— Это за что же?
— За твой длинный язык! Даже я не мог уговорить начальство!
Вспоминаю «свой язык». Шло очередное для 1948 года осуждение кого-то из литераторов. Человека горячо и громко обвиняли в космополитизме.
Войдя в переполненный зал, видя затравленного литератора, который слабо отбивался, доказывая, что он не «космополит», я, не сдержавшись, громко вопросил:
— Что это у вас тут за мышиная возня?! — И покинул зал. Не сомневаюсь, что не один из моих собратьев по перу отправил «гневные высказывания в мой адрес» наверх…
А вот в 60-е годы, уже после XX Съезда партии, мы зашли с Сашей в кафе возле ВААПа… и тут же вышли: кто-то из сидевших там, увидя Фадеева, крикнул:
— Ну что? Доволен своей «работой»?!
Этот XX Съезд, осознание Фадеевым того, что он, свято веря Сталину, многих обрек на каторгу и расстрел, решили и судьбу его самого: Саша оставался честным человеком до самого конца…
Фадеев был на год моложе меня. Познакомились мы с ним в Ростове и были друзьями. Он и сейчас в моем сердце. Он верил в советскую власть, а в Сталина — как в Бога!
По-моему, это было в довоенный период…
Гуляю я вдоль кремлевской стены по Александровскому саду и вижу идущего по мостику Фадеева. Он тоже меня заметил и спустился в сад. Сказал на ухо:
— Оказывается, Мишка Кольцов работал на три иностранные разведки! Могли бы мы это подумать о нашем товарище?!
— Если три, то ты дурак, Саша! Сказать такое про Мишу Кольцова!
— Это ты — трижды дурак, Оня: мне это только что рассказал сам товарищ Сталин!
Вот так-то. А лет пять-шесть назад, в период «перестройки», Аркадий Ваксберг опубликовал список тех, кто был уже обречен на смерть… В этом — сталинском — «расстрельном списке интеллигенции» на букву «П» — первым значился я…
В третий раз в аналогичном «списке» я — по рассказам тех, кто его читал, — тоже значился. Это было уже в расцвете перестройки, когда стало все дозволено. Такой список составляли наши, «доморощенные» фашисты. Думаю, никто из них не видел ни моих спектаклей, ни фильмов, не читал моих пьес… Ведь это — неандертальцы!
Если б меня спросили: «Каким был творческий метод Фадеева?» — я бы ответил так:
— Будучи противником романтизма, он был проповедником социалистического реализма, по которому — с его точки зрения — должна была успешно двигаться отечественная литература.