ЖАНРЫ

Несчастное сознание в философии Гегеля

Валь Жан

Шрифт:

Добавим, что, появившись из глубин Востока, дух христианства, не украшенный, как дух греков, поэзией, развиваясь на земле, для которой он не был создан, выражает себя «в словах, лишенных мужества и доверия». И мы узнаем здесь, следуя замечанию Дильтея, некоторые идеи Гердера, влияние которых на Гегеля постоянно возрастало.

Любая история человеческой мысли является теперь для Гегеля больше, чем когда-либо, историей разорванного сознания, противопоставляющего себя самому себе, разрывающегося на посюстороннее и потустороннее. Так как вера, верование как бегство за пределы действительного мира является разделением разума внутри себя самого. И даже тогда, когда он критикует такую веру, разум сохраняет это деление, более того, он делает его еще более глубоким. Религиозное сознание — это сознание, отчужденное от самого себя и действительно выходящее за пределы самого себя.

Последовательные метаморфозы несчастного сознания позволяют нам понять метаморфозу, набросанную уже в сочинении о Христианстве, метаморфозу, посредством которой несчастное сознание станет сознанием успокоившимся, предпоследний аккорд, в котором смягчаются все диссонансы. «Для благородной натуры, говорит Гегель, существует страдание, которое возрастает в соответствии с числом отношений, от которых она устраняется, чтобы не быть запачканной». Но это несчастье не является ни несправедливым, ни справедливым; это судьба такой души; страдания не являются чистой пассивностью, но порождаются такой душой; принимая свою судьбу, человек возвышается над судьбой; жизнь становится ему неверна; но и он неверен жизни. «Самая высокая свобода — это негативный атрибут красоты души, то есть возможность отказаться от всего, чтобы сохранить самого себя. Но тот, кто хочет освободить свою жизнь, теряет ее. Таким образом, самый большой грех может соединиться с самой большой невинностью, а возвышение над любой судьбой может быть связано с самой великой, самой несчастной судьбой».

V. Современный мир и XVIII век

Прежде всего нам необходимо проследить те различные формы, которые принимало несчастное сознание. Протестантизм был для Гегеля [78] чем-то вроде второго откровения, чем-то вроде первого гегельянства, новым пришествием духа, обещанием примирения. Он выявил элемент субъективности, свойственный христианской религии. Поскольку христианство всегда остается в глазах Гегеля моментом, в который человеческий индивид в качестве индивида приобретает бесконечное значение.

78

См.: Rosenzweig. Р. 203. Представления Гегеля о протестантизме менялись. Как и многие немецкие романтики, он в некоторые моменты довольствовался тем, что прославлял красоту католицизма.

Но сущность протестантизма заключается одновременно и в том, чтобы отрицать все запредельное, и полагать его; быть теорией имманентности и теорией трансцендентности без внутренней связи между этими двумя идеями. Отсюда те различные суждения, которые Гегель о нем выносит. Он должен был выродиться в пиетизм и рационализм. На этой территории при помощи нескольких сочинений, более поздних, чем его теологические работы, но предшествующих Феноменологии, мы должны проследить мысль Гегеля, историка современной ему философии.

Он отводит немного места в своих первых сочинениях Декарту, он знает, что вместе с ним разделение (теперь рассматриваемое в отношениях между духом и телом), долгое время представленное внутри философии Средних веков, которая, в сущности, является философией абстракций, противоположностей, впервые выделяется сознательно в то же самое время, когда посредством Cogito было, в принципе, утверждено единство мышления и реальности. Именно в размышлениях о пиетизме и рационализме, затем о кантовской философии он требует пролить свет на фундаментальную двойственность.

Философия конца XVIII века связана для Гегеля с определенным политическим и нравственным состоянием Европы. «Сила единства исчезла из жизни человека, противоположности потеряли свою живую связь и свое взаимодействие». «Существует одно постоянно возрастающее противоречие между неизвестным, к которому люди бессознательно стремятся, и жизнью, которая им дана и дозволена и которую они сделали своей». «Состояние человека, которого эпоха оттолкнула во внутренний мир, может быть, когда он желает в этом мире остаться, лишь вечной смертью, или когда природа подталкивает его к жизни, лишь попыткой упразднить негативное из существования, чтобы найти себя в нем, чтобы суметь жить. Его страдание связано с осознанием границ, которые заставляют его презирать жизнь в том виде, в каком она ему дозволена… Чувство противоречия природы с существующей жизнью является потребностью ее упразднить, и она будет упразднена, когда существующая жизнь утратит свое могущество и все свои достоинства, когда станет чисто негативной. Все явления этого времени показывают, что удовлетворения в прежней жизни уже не обнаруживается. Это было ограничение в исполнении обязанностей, управление своей собственностью, созерцание и использование своего маленького мира, полностью подчиненного; а также разрушение самого себя, примиряющегося с этим ограничением, и возвышение в мыслях к небесам». Из более высоких потребностей создается день, который так же предсказывает революции, как тучи предсказывают бурю. Именно в сущности христианства Гегель находит объяснение тех разделений, тех несоответствий, которые он имеет в виду, когда изучает состояние своей страны. Или, скорее, существует точная аналогия между тем моментом, в который развивается гегелевское мышление, и тем моментом, когда жил Христос; то же самое чувство отделения от реальности и напряженного устремления к реальности новой; те же самые расхождения в концепции этой новой реальности; те же самые альтернативы страха и надежды. Гегель допускает, что благодаря господству над миром, благодаря роскоши человек воспринимает себя в качестве господина, и что этот конец XVIII века кажется вначале полной противоположностью периоду несчастья для сознания. Но в то же самое время несчастье возрастает. Его можно будет преодолеть лишь тогда, когда разум преодолеет все противоположности и достигнет истинной всеобщности. Но прежде чем дойти до этого, необходимо, как мы знаем, пройти через фазу все более и более напряженных разделений.

Именно еврейскую душу мы встречаем под видом религиозного ригоризма, [79] где одни только акты покаяния и угрызений совести, а также чувство тревоги сохраняют свое место, где понятия права и наказания главенствуют над всем. Уроки теологии Шторра, которые Гегель слушал с 1790 по 1793 год, [80] должны были снова прийти ему на ум, когда он описывал еврейскую душу. [81]

И Дильтей справделиво замечает, что рационализм Просвещения также включал в себя противоположности посюстороннего и потустороннего, Бога и мира, свободы и природы, рассудка и фантазии, но он включал их в имплицитном состоянии.

79

См. критику пиетизма: Nohl. Р. 42 и т. д.

80

См. Дильтей. С. 10 и т. д.

81

Лассон говорит о «пиетистском разрыве религиозной души» («Введение в Феноменологию»). См. напр.: Ticck. Der Aulor. Предисловие. P. 30, «Тревожная жизнь».

Просвещение не осознает своего несчастья, но благодаря самой этой неосознанности оно, в сущности, несчастно. На первый взгляд, философия просветителей могла показаться попыткой решения; но это ненадежное решение, основанное на самодовольстве и на подавлении проблемы, на пресных обобщениях, которые, на мгновение удовлетворив Гегеля, вскоре стали казаться ему недостаточными, на механической концепции жизни. То, что составляло ценность протестантизма, эта прекрасная поэзия страдания переводится этими псевдофилософами в плоскую прозу удовлетворения. Не менее значителен и тот факт, что протестантизм и, вообще говоря, христианство, сущность которых заключалась в том, чтобы вернуть протестантизм во внутренний мир субъективности, непосредственно привели к обратному эффекту, и что внутри самого протестантизма постоянно появляется определенная разновидность мистицизма, с которым он, на первый взгляд, старается бороться. [82] Протестантизм прежде, чем он стал для Гегеля религией внутреннего, религией безоговорочного вдохновения, представлялся ему религией разделения, религией далекого Бога, потустороннего, которое не может быть достигнуто. Вдохновение здесь бесконечно, наполнено бесконечным, постоянным, непримиримым страданием, которое под покрывалом удовлетворения присуствует, между прочим, и в философии просветителей.

82

Автор «Verh"altniss der Philosophie zur Naturphilosophie» рассматривает протестантизм как антимистицизм по своей сущности, хотя этот последний мог появиться там только из мистицизма. Протестантизм представляется как проза, через которую «прозрачная и все более и более сближающаяся с поэзией» католицизма мистика должна пройти, чтобы завершиться мистицизмом в законченной форме. В этом очерке отражается католическая тенденция немецкого романтизма данной эпохи. Тем не менее, начиная с исследований об отношении скептицизма с философией, Гегель демонстрирует враждебность к католической теории евхаристии: живой хлеб разума, согласно этому учению, превращается в материю. Позже он будет видеть в этой догме то отрицание, то утверждение жизни разума.

Мы оказываемся перед лицом той парадоксальной, но логичной ситуации, что верующие и Просвещение имеют перед собой одно и то же запредельное, что единственное различие между религиозной верой, лишенной своего содержания, и Просвещением заключается в том, что первая представляется, на первый взгляд, чем-то удовлетворяющим, а второе знает, что оно таковым не является; и с той, и с другой стороны мы находим одну и ту же тоску (Sehnsucht).

Дуализм, характеризующий две формы современного разума, пиетизм и рационализм, должен был обнаружиться в философии Канта, в которую обе эти формы входят, под разными именами, как элементы, и должен был в свою очередь оказать влияние на теологию Шторра и Тифтрунка. Несчастное сознание — это, следовательно, не только еврейское сознание или сознание христианское, это также и кантовское сознание в той мере, в какой оно является борьбой с природой и в какой над ним господствуют категории господина и раба. Эта идея, бегло очерченная во Фрагментах, воспроизводится в сочинении о христианстве. Закон долга — это всеобщность, которая остается противоположной частному, а последнее является подчиненным элементом, когда приказы отдает эта сила всеобщности и исключения. То же самое и с кантианцем: он является рабом самого себя. С одной стороны, действительно, имеется всеобщность, а с другой — чувства, свойственные человеку, для которого эта всеобщность является чем-то чуждым, объективным, чем-то таким, чему следует подчиняться. Перед нами — исключение из понятий вместо включения в понятие. Здесь имеется субъективный элемент, который парадоксальным образом остается чуждым, не объединенным с остальной жизнью и который тем самым дает рождение объективному. Отсюда заблуждение и несчастная судьба. Так как быть своим собственным рабом — это еще хуже, чем быть рабом другого; абсолютное разделение существует лишь внутри самого человека. Согласно Гегелю необходимо действовать в соответствии с долгом, а не от имени долга, если только эта идея сохраняет свой смысл. На самом деле всеобщность закона у Канта — это ложная всеобщность, которая подводит действия под понятия; нравственность остается здесь чем-то объективным и выражается через защиту, через смертельное отрицание, через силу исключения, которая является дезорганизующей. Нельзя выносить суждения, кроме того, которое состоит в утверждении, что тот, кто судит, ошибается, и что Иисус осуждает Канта, так как тот судит остальных, принимая их не такими, какими они являются, а такими, какими они должны быть; он в мышлении подчиняет их своему понятию, то есть самому себе, да и сам он подчиняется этому же понятию. Общее понятие и особенный индивид являются идеями, которые подразумеваются и исключаются как идеи господина и раба. Царство понятия — это царство категорий господина и раба. Кантианство и иудаизм тождественны, с тем единственным различием, что господин является внешним в одном случае и внутренним — в другом. Кантовская вещь в себе остается такой же потусторонней, как и Бог евреев.

И теория счастья, аналогичная, между прочим, у Канта и у просветителей, — это чисто рассудочная теория и, следовательно, в конечном счете эмпирическая. Нравственность Канта — это «буржуазная» нравственность, [83] по меньшей мере такая же рабская, как и нравственность раба, и развитие кантианства происходит на основе того же самого движения, которое порождает такие лишенные жизни и реальности государства, как современные, государства несовершенные, поскольку в них духовное и мирское разделены.

83

О критике кантианства в «Феноменологии» см.: Basch. Les doctrine politiques des philosophes classiques de L'Allemagne.

Поделиться с друзьями: