Невозможные жизни Греты Уэллс
Шрифт:
Колокольчик продолжал звонить.
– Рут, – сказала я, – это не твой телефон внизу?
– Ах да! Никогда его не узнаю. Все время кажется, что на лестнице уронили молоток. – Рут встала. – Сейчас вернусь, малыши. Не выпивайте бренди сразу. Его надо растянуть. – Смеясь, она подошла ко мне, чтобы поцеловать, и прошептала: – Все будет в порядке. Вот увидишь. У меня предчувствие. – И удалилась, окруженная ореолом загадочности.
Я повернулась к рыжему Феликсу в сером костюме, слишком тесном для него. У Милли был выходной, так что мы остались с ним наедине, и в наших чашках плескалось бренди Рут. Лицо его горело от выпивки и от каких-то невысказанных мыслей. Я наклонилась к столу, но отшатнулась, почувствовав боль в груди. Я поставила в вазу розу, а затем длинный цветок, похожий на колокольчик, потом еще одну розу и, в завершение, папоротник.
– Должно быть, тебе хорошо с Натаном, – сказал он наконец.
– Он только привыкает ко всему. Ко мне тоже. И я к нему привыкаю.
Держа руки на столе, заваленном стеблями, Феликс сказал:
– Мне очень жаль, Грета.
После этого он положил ладонь на мою руку. Я сидела и смотрела на его красное лицо, полное неподдельной скорби.
– Ты о чем?
– Я знаю. Слышал. О твоем друге.
Снежная пыль и свежие цветы на простой могильной плите.
– Откуда?.. – начала я, и он показал глазами на дверь.
Я и вообразить не могла, что Рут с такой легкостью выбалтывает мои секреты, но, возможно, так оно и было.
Я убрала свою руку и вернулась к цветам.
– Он умер, – сказала я, стараясь не заплакать.
– Об этом я и слышал. Просто знай, что я тебе сочувствую. Тебе, должно быть, очень тяжело.
Держа в руке цветок, я подняла взгляд и увидела его простое, серьезное лицо, ярко-розовое на фоне свежего белоснежного воротничка. Видел ли он меня в горе? Может, Грета 1918 года пришла бы в его холостяцкие комнаты, упала на пол, раскинув широкие шелковые юбки, и, обхватив его колени, стала оплакивать смерть возлюбленного? Она рыдает, Феликс гладит ее по голове, приговаривая одно и то же: «Ну ладно, ладно тебе». Это выглядело правдоподобным. В годы своего одиночества, до знакомства с Аланом, он позволял себе примерно то же самое.
– Мне уже лучше, – сказала я и взяла розу, лежавшую между нами. – Доктор Черлетти мне помогает.
– Я наговорил тебе лишнего на вечеринке у Рут, – сказал он, поднимая голову так, словно произносил отрепетированную речь. Я предположила, что речь идет о вечеринке в день Перемирия, хотя могли быть и другие, которые я пропустила. – Я был пьян, сам не знал, что несу. Теперь мне стыдно.
Почти чудесная перемена в характере. Неужели смерть Лео породила у него столько сочувствия ко мне? Или отклик вызвало что-то другое, запрятанное глубоко в нем? В этом мире мужчина вроде Феликса, похоже, не мог так пристально вглядываться в себя самого. Он наклонился вперед, и я увидела, что он смотрит на розу, дрожавшую в моей руке; один лепесток слетел на стол. Потом его глаза поднялись и остановились на мне.
– Он тебя любил?
«Твой брат не согласится жить так, как они. Ему нужно…»
Зачем он спрашивает меня об этом?
– Думаю, да.
– Да, ему, должно быть, пришлось тяжело. Любить замужнюю женщину…
Феликс застыл, напряженно ожидая моей реплики, и выглядел таким грустным, словно это он лишился близкого человека. Мне так хотелось взять его за руку и все выложить, как я сделала в 1941-м! Но я не находила слов, уместных для этого мира, – казалось, он не приспособлен для откровенных разговоров. А я, не подготовленная к его правилам и тонкостям, чувствовала, что не вынесу, если мой брат разъярится. Поэтому я промолчала. После долгой паузы он очень тихо сказал, уставившись в стол:
– Если бы только мы могли любить тех, кого следует…
– Феликс… – начала я.
Он с улыбкой встал из-за стола:
– Мне пора. Приехал отец Ингрид. Хочет как следует надраться.
Положив розу и ножницы, я тоже встала, но он жестом велел мне оставаться на месте. Вот сейчас можно поговорить о таких вещах.
– Феликс!
– Загляну к тебе завтра, – сказал он, поцеловал меня в щеку и отстранился, одернув пиджак. Затем посмотрел на огонь в камине, который потух и едва светился. Прежде чем уйти, он повернулся и с улыбкой объявил: – Через месяц я женюсь!
Я опустила цветок в вазу и попыталась отдышаться, заканчивая приводить в порядок букет со всей возможной аккуратностью. Что-то в нем промелькнуло – что-то от прежнего Феликса, которого я знала. Итак, это было в нем, но мне не хватило смелости добраться до этого. Следовало найти другой способ.
«Ты могла бы проследить за ним однажды ночью».
«Блумингдейл» [28] в 1918 году демонстрировал послевоенное изобилие, витрины кричали: В Париже цветы означают счастье! Из-за сверкающих прилавков улыбались девушки в белоснежных блузках. Каждая из них сжимала в руке пенни, чтобы постучать по стеклу и вызвать магазинного детектива, если среди глазеющих женщин обнаружится воровка. Высоко над ними сновали миниатюрные гондолы – корзинки, куда продавщицы клали деньги, отправляя их в будку кассира для размена; как великолепны вещи, ушедшие навсегда! Дамы в длинных черных платьях предлагали французские духи… «Салют нашим солдатам, мадам?» Но я покачала головой: мои уши были закрыты для их песен. Мне надо было попасть на три этажа выше, в отдел мужской одежды.
28
«Блумингдейл»– универсальный магазин в Нью-Йорке.
И вот я там, где мальчишка-лифтер выкрикивает на весь этаж: «Вечерние костюмы! Дорожные костюмы! Головные уборы, перчатки и ленты!» Тем вечером я проследила за своим братом от его дома до «Блумингдейла». Я замаскировалась: надела норковое пальто и шляпку, тоже норковую, со спущенной вуалью, похожей на пчелиные соты. Под шляпкой – маска от гриппа. Не одна я была в маске: лифтер тоже надел ее, будто собирался на операцию, и в одном месте уже появилось желтое пятно от жевательного табака. «Мужская одежда! Шляпы, плащи, обувь, всякая всячина!» Лифтер потянул рычаг, открыл двери и выпустил меня в мужской мир.
Он не блестел и не сиял, как женский мир на нижних этажах. Нет, он простирался, залитый тусклым свечением, как апрельское небо, – кроваво-красные и серые поля из шерсти и кожи. Вместо ярких новинок, как у нас, здесь предлагались утонченные изделия: воротнички округлые и зубчатые, манжеты французские и простые. Невооруженный глаз не заметил бы никакой разницы. Я встала за ширмой, рассматривая перчатки, разложенные наподобие листьев в ботаническом гербарии. Мужчины схожи с одеждой: различия усматривает только внимательный взгляд. Где-то там, среди них, был мой брат.
Как и все другие покупатели в тот вечер, он почему-то оделся так, будто шел на прием. Рыжеусый, он стоял перед безголовым манекеном, облаченным в костюм примерно его размера, и небрежно улыбался, засунув руки в карманы. Вот он снял с себя пиджак. Вот он медленно, почти любовно, протянул руку и стал расстегивать пиджак на манекене, но не сразу, как бы испрашивая разрешения снять одеяние с искусственных плеч. Манекен остался в одной рубашке, и мой брат надел пиджак. Затем, с той же милой улыбкой, он принялся снимать с куклы галстук-бабочку, пока узел не развязался и концы его не упали на рубашку, тогда он умелым движением пальца расстегнул ворот. Он не мог видеть меня через решетчатую ширму из красного дерева. Однако я его видела, как и другие мужчины в магазине, – казалось, они бесцельно оглядываются, поднимая куски шелка, сукна и перкали, оценивая материал. Только внимательный взгляд уловил бы, что каждый из них – например, вон тот, разглядывающий на просвет длинный белый шарф, чтобы проверить качество, – все время косится на моего брата, который раздевает своего возлюбленного.
Раздался звук вылетевшей пробки. Феликс повернул голову. Я впервые обратила внимание на юношу с длинным сантиметром на шее, стоявшего за прилавком, чисто выбритого, с розовым шрамом на подбородке и гладкими каштановыми волосами. Ему было лет девятнадцать-двадцать. Феликс разглядывал портного за прилавком, а тот словно врос в землю, укоренился в ней, как растение, и изумленно созерцал моего брата в пиджаке.
Я снова подумала о времени, которое уносит все – к примеру, гондолы, переносившие деньги лишь потому, что продавщиц не считали достаточно сообразительными, чтобы выдать сдачу. Оно унесет и этот ритуал, создававшийся на протяжении многих лет, тщательно и любовно, – как некогда вырезали из камня храмы высоко в яванских скалах. Чувствовалось, что здесь витают не только желания, но и надежды. Не так много времени оставалось до того, как все это исчезнет – будет сметено, рассеется или заменится чем-нибудь другим, – но сейчас все соответствовало эпохе: никто не считал возможным выдавать свои желания.