Невозможные жизни Греты Уэллс
Шрифт:
– Какая печальная участь. И какое благородство по отношению к другим.
– Да, все так.
– И?..
Я смотрела на своего мужа, на этого незнакомца, полного сил и ярости. В памяти были живы воспоминания о начале нашей совместной жизни, когда, избавленный от Вьетнама учебой, он ударял кулаком по столу во время философских и политических споров. Я смотрела на этого человека, который не бежал от войны и сейчас спрашивал:
– А теперь скажите: чем именно Генри Биттер из Дубьюка, штат Айова, стал лучше прежнего?
Доктор Инголл ушел, мы переместились в гостиную, а Милли принялась мыть посуду. Мы слышали обрывки ирландских мелодий, проникавших через дверь, бряканье фарфора и стекла в раковине. Мы пили газированную воду из металлического сетчатого сифона: мужу никогда не пришло бы в голову поднять со мной бокал виски. Натан взял сифон, чтобы налить воду в стакан, и, не оборачиваясь, сказал:
– Я слышал, у тебя был друг, который умер.
Песня Милли доносилась уже из другой комнаты: что-то о девушке и юноше.
– О ком ты говоришь?
– О твоем друге-актере.
– Да, – сказала я. – Все это очень грустно.
Мысли у меня в голове роились, как пчелы. Как он узнал? От Милли, конечно. Что ж, горничной могут платить и за это. Сколько всего он знает? Сколько всего увидела Милли, подглядывая за другой Гретой? Я подумала о хмельной праздничной ночи, когда тетя Рут с попугаем на плече стояла у моей двери. Вздохнув, я посмотрела на Натана. Он наливал мне газированную воду. Конечно, это не Натан заставил ее громко, с неистовой силой, выстрелить в мой стакан, виной всему было устройство сифона; и все же по моей спине пробежал озноб.
Усатое лицо Натана было таким же спокойным, как при разговоре о пациентах клиники.
– Ты была с ним, когда он умирал?
Я поправила юбки лишь для того, чтобы произвести немного шума.
– Нет. Знаешь, это протекает так быстро. Я узнала лишь через несколько дней.
Натан откинулся на спинку стула и отхлебнул виски. Он смотрел на меня, и его глаза ничего не выражали.
Я продолжила:
– Это ничто по сравнению с тем, что перенес ты.
– Да, – сказал он, не опуская стакана.
Никогда не забуду того, что промелькнуло на его лице, прежде чем он пошел готовиться ко сну. Нечто незнакомое. Последствия войны, утрат, накала и давления эпохи, накрепко вбитые в него? Или то, в чем состояла разница между моими Натанами? Прежде чем он вышел из комнаты, что-то сверкнуло в его глазах. «Отголосок войны», – решила я тогда, но теперь знаю, что оказалась не права. Это было нечто такое, что одиночество, голод и гордость – и только они – порой выжимают из мужчин, даже из лучших, таких как Натан. Это всегда дремало в знакомом мне Натане: малая частица его. Но сейчас оно блеснуло в глазах, как золотой зуб во рту. Чистая боль – вот что это было.
Я проснулась под звоны 1941 года, потрясенная событиями прошлого вечера. Беседуя с миссис Грин о предстоящем приезде мужа, я пыталась отделить того, чья боль обнажилась, от того, кто возвратился домой. В разных мирах они были разными людьми. И все-таки я винила одного Натана за поступки, совершенные остальными двумя: так новый любовник неосторожным словом или жестом невольно воскрешает боль, причиненную прежним возлюбленным. Я уже говорила, что мой Натан был добр, но мог становиться холодным, когда злился. Мне не приходило в голову, что он мог разделиться между мирами – на мягкого Натана 1941 года, чьи грешные увлечения не омрачали его любви ко мне, и холодного Натана 1918 года, чья измена была отражением его бурной ревности. Каждый из них причинял мне боль той или иной силы, каждый в какой-то мере любил меня и ссорился со мной, и все же, на мой взгляд, они были одним человеком. Оба оставались Натаном, которого я любила.
Конечно, по этой логике, мы все втроем должны были быть одной женщиной: та, которая забыла о нем из-за смерти брата; та, что вся ушла в материнство и перестала быть женой; та, которая вынашивала чужого ребенка. Сама я совершила только один из этих проступков. И все же, если рассуждать так, меня нужно было судить за всех трех – как судят заговорщиков, покрывающих друг друга.
Натану, который по-прежнему пользовал солдат в Форт-Диксе, разрешили вернуться домой на одну ночь, чтобы попрощаться с семьей перед отплытием в Европу. До его приезда оставалась еще неделя, и Фи начал готовиться к этому событию вместе с дядей Иксом – поскольку Феликс действительно переехал к нам и спал на диванчике, который миссис Грин перетащила в комнату Фи. Натан приехал в наш с Феликсом день рождения, и обстановка в доме приличествовала скорее молодежной вечеринке, чем побывке усталого военного врача. На кухне запахло тортами и печеньем, но все они подгорали. Наконец миссис Грин, отвечавшая за меню, объявила, что сама приготовит праздничную снедь. Феликсам осталось только наряжать себя и дом. Под жужжание швейной машинки миссис Грин они что-то сооружали у себя в комнате, повесив на двери плакат: Вход воспрещен! Только для Феликсов! (по приказу Комитета домашней обороны). Я не вмешивалась – лишь исправила губной помадой орфографические ошибки. Из комнаты доносилось непрерывное хихиканье.
Заглянув в свой ежедневник, я увидела запись в графе «6.15»: «Каждый день в шесть пятнадцать, Бридж-стрит, 33». Что это значило?
Меня тревожило, что Алан не присоединяется к нашему веселью в разгар зимы, словно его смерть в 1985 году как-то отразилась и на других мирах. Но Феликс поспешно шепнул мне перед обедом, что Алан поехал по делам на Западное побережье и пробудет там до конца недели. «Не вернется к свадьбе?» – подумала я и тут же опомнилась. В этом мире не намечалось никакой свадьбы: не здесь, не для моего брата-близнеца, который взгромоздился на стремянку и прикреплял к потолку буквы д-о-м. Здесь была его жена, которая подала на развод и забрала новорожденного сына в Вашингтон. «Вот и хорошо», – обрадовалась я, узнав об этом. Брат мгновенно помрачнел. «Ох, прости, пожалуйста, – сказала я, касаясь его руки. – Мне так жаль, что твой сын…» Он печально улыбнулся. «Ты его еще увидишь», – продолжила я, понимая, что этого никогда не произойдет. В те времена, как мы оба знали, сыновья оставались с матерями и отцы почти никогда не видели их.
Но я горевала об Алане.
Что такое утрата человека? Она убивает, снова и снова убивает нас самих. Мы вспоминаем, как проводили выходные на пляже, варили лобстеров и вскрывали их раковины, делали «Маргариту» с лимоном вместо лайма, как сломалась машина и пришлось тащиться по песчаной дороге, чтобы найти дом с телефоном, как мы без конца смеялись в тот пьяный жаркий день – чудесный день, один из самых лучших! – и думаем: «Где они теперь, друзья молодости?» Умерли, конечно; и наши воспоминания меняются, становясь одновременно глубже и выше, счастливее и печальнее. Но зачем все это? И мы и они были счастливы в тот день – разве он не должен застыть в неизменном виде? И однако, всякий раз он вспоминается по-новому. Поразительно: настоящее изменяет прошлое! Именно так я жила в других мирах, зная что-то вроде будущего, примерно понимая, как все может быть. Это ли не проклятие путешественника во времени? Я не знала, что именно должно произойти, но прозревала разные возможности. Муки при виде живых и счастливых, но умерших в другом времени людей были сродни печальному взгляду на прошлое, когда восприятие вещей искажается. Я так и не смогла по-настоящему быть с ними, потому что одновременно и видела и вспоминала их. Вот Алан вещает голосом юриста, а вот он травит дурацкие байки. Вот Алан в деловом костюме, с тремя телефонами под боком, а вот он, в плавках, тащит вопящего Феликса в море. А вот Алан в погребальной урне. Возможности. Есть ли боль сильнее этой: ты знаешь, что может произойти, но бессилен поспособствовать наступлению этого?
«Каждый день в шесть пятнадцать, Бридж-стрит, 33». Я выскользнула из дому. Надо было пойти туда и узнать, в чем дело.
Я вышла на Таймс-сквер и оказалась среди моряков в белых зимних бушлатах, с красными, обожженными солнцем Атлантики лицами. Они бродили по городу пошатываясь – то ли оттого, что пили сутки напролет, то ли оттого, что несколько месяцев провели в море. Матросы делали стойку на каждую девушку, и я поймала несколько долгих косых взглядов. Я плотнее запахнула свою котиковую шубку и выставила напоказ обручальное кольцо, но это не помогло, – видимо, им расписали нравы замужних дам. Полагаю, это было правдой. Я направилась на запад и осознала свою ошибку после Восьмой улицы; что там было в 1941 году, я не знала, но в мое время здесь находилась Адская Кухня, район, протянувшийся вдоль железной дороги, полный бомжей, наркоманов и шлюх. Пахло хлебом, сахаром и имбирем: где-то неподалеку располагалась кондитерская фабрика. Я понимала, что привлекаю всеобщее внимание: шубка, украшения, прическа, платье, туфли – все выдавало жену врача. В моей прежней жизни я бы независимо задрала голову. В 1919-м меня бы уволокли с улицы. А сейчас я не знала, что со мной будет, но тем не менее поспешила туда, где начинались тридцатые номера и над железнодорожными путями был перекинут небольшой железный мост. Я поднялась по ступенькам на самый верх.
Я стояла и ждала. До шести пятнадцати оставалась минута-другая, и я посмотрела вдоль моста. Как же я сразу не поняла? Все было яснее ясного!
Сначала на фоне огней появился силуэт человека в шляпе и шарфе. Он был в числе людей, переходивших пути или прогуливавшихся по мосту, но я сразу поняла, кто это такой, – уверенный в себе, с высоко поднятой головой, обхвативший себя руками из-за холода. Другой мир, другой Лео. Отец моего ребенка, восставший из мертвых.
Да, там стоял Лео – в габардиновом пиджаке, обмотанный ярко-красным шарфом, выбритый до синевы, со всегдашней широкой улыбкой – как будто само его существование не было великим чудом. Звонко стуча каблуками, я прошла к середине моста, увешанного железнодорожными фонарями, которые светились во влажном воздухе. У изогнутых перил собрались военные, несколько праздношатающихся моряков и Лео. Я остановилась чуть поодаль, наблюдая за тем, как он оглядывается. Он поднял руку, чтобы пригладить волосы, но я знала, что их ничем не укротить. Я своими глазами видела его свежую могилу, плиту с высеченными на ней датами: двадцать пять лет жизни. И однако, он стоял здесь.