ЖАНРЫ

Новый Голем, или Война стариков и детей

Юрьев Олег Александрович

Шрифт:

–  А мистер Свэртсмен это, кстати, кто? Штатник какой? Ты его что, здесь подцепила?

–  Шварцмана? Марк-Израильча? Призрак коммунизма?

Я так и сел на ступеньку: “Ну, ты даешь, мать! Наш Шварцман, Марк Израильч, по научному коммунизму? “Все, что приснилось Марксу, было окончательно запутано Энгельсом”? Ему же сто лет в обед! Ты с ним что, так и живешь?”

В обед Марку Израилевичу оказалось всего только семьдесят, и жил он от Шекли отдельно, на Алеутских островах, где его сын Левка Шварцман, бывший трубач из ресторана “Москва” на углу Невского и Владимирского, пытался (без особых успехов) разводить (на мясо и мех) хонориков, контрабандно вывезенных с острова Итуруп Курильской гряды.

–  Ну, вот, это наше хранилище, - сказала Аида и щурясь потыкала мизинцем в щиток, похожий на щиток домофона.
– Толкай, тут мужская сила нужна.

Панель, скрипя, въехала в стену, железная дверь прожгла мне плечо костным холодом, лязгнула и медленно сдвинулась внутрь. Щелкнул выключатель, тысячи огней загорелись - где-то вверху, и где-то внизу, и бесконечной спиралью, огибающей стены. И посреди - одна под одной, ярусами, цепочки тусклых фонариков в котловане без дна. Смахивало на бассейн, устроенный в кирхе на Невском (мы с Шеклей стояли на хорах, почти под невидимым куполом), только вместо зеленой воды - несчетные уровни стеллажей на уходящих к ядру земли металлических сваях.

–  Теперь в каталог, это минус тринадцатый. Лифт слева в стене. А чего тебе, собственно, надо, какую книжечку почитать?

По Юденшлюхту в компьютере каталожном нашлось только несколько тематических томов “Рудногорской старины” за 1881, 1897 и 1914 гг., первопечатная (1627, г. Ульм) хроника Иоганна Богемца “Das Leben und Thaten des teutschen Ceysers Rudolph. II” (“Выдать, сам понимаешь, не могу, а фотокопий, если хочешь, понаделаем сколько хочешь”), книга Голдстина “Джейкоб Кагански - еврей, убивавший евреев” (“Ну, этого добра у нас завались, могу тебе насовсем дать один экземплярчик, потом в утруску спишу”) и 2197 рефератов и научных статей на семнадцати языках, включая албанский, суахили и кечуа - с упоминаниями (в основном о полезных ископаемых, рождественских пирамидах, архитектурных достоинствах Юденшлюхтского замка). И еще - в отделе рукописей, в вакуумном шкафу - найденный при Игнаце-Израиле Теке в левом нагрудном кармане обрывок пергамента (оленья кожа) величиною с ладонь, а на нем мельчайшие странные знаки, под лупой похожие на схематические изображения повернутых в разные стороны телефончиков. “А это не по вашему, не по-эфиопски?” - “Кретин, - нежно сказала Аида и полуприсела на ксерокс, немедленно затрясшийся и поехавший лазером.- Это, конечно, глаголица, но язык неизвестен. У нас тут исследователь один, бывший стипендиат, разослал всем специалистам на свете, и никто ничего не придумал. Сегодня как раз плакался. Тебе тоже копию?”

...Игнаца-Израиля Теку хорошенечко тогда осмотрели, допросили с пристрастием и - куда ж его деть - оставили сторожем при грузе, частью которого был он сам. Двадцать лет он ночами ходил с фонарем по карьеру (вокруг, на радиусе в полтора километра, шли колючие крупные вольты, у ворот с автоматом ходил и жевал часовой), а днем запирался в старой “аэрокобре”, подаренной администрацией базы, и чего-то все дробил, тер, разжижал, жег и морозил. В начале 60-х проект “New American Golem” свернули за безрезультатностью: только что посаженный на престол (гильдией чикагских мусорщиков) мальчик-цезарь с лицом как веснушчатый сапожок и новый председатель сенатской комиссии по разработке големических вооружений Джошуа Хорс верили больше в напалм. Игнац-Израиль получил гражданство и пенсию, с выходного пособия купил пустырек на окраине близлежащего города, участок обнес списанной с базы колючей и электрической проволокой и пересыпал туда все, что удалось выкопать и выскрести из карьера, с помощью нанятого за бутылку бурбона индейца-экскаваторщика с соседней автопомойки. И оказался обладателем семидесяти патентов на бетонные и цементные присадки, состоящие из различных сочетаний песка, глины и пустой рудничной породы. Фирма его, “Tecka Concrete”, получила подряды на строительство взлетных полос, противоядерных бункеров, маяков и колизеев и к середине 70-х гг. застроила почти весь Южный Манхэттен. Игнац-Израиль сделался миллионером и пожертвовал несколько лишних миллионов фонду вдовы Годдес, но с одним условием. К середине 80-х юденшлюхтская смесь щепоть за щепотью кончилась, без нее взлетные полосы трескались, противоядерные бункеры начинали протекать, а небоскребы крениться. Игнац-Израиль сделался нищим и поступил в богадельню вдовы Годдес - бессрочно и бесплатно, это и было условие.

–  Я тебя провожу, а то еще опять потеряешься, тёха. Тебе к Метрополитэн?

Мы шли, уже в сумраке, среди бегающих по стенам разноцветных огней. Пошел дождь, почти сухой, мелкий, колкий, пахнущий нефтью. Шеклины крупные гладкие пальцы держали меня за предплечье, ровно там, где саднили еще и горели оттиски железной руки Игнаца-Израиля Теки.

–  Вот, через дорогу и направо, и ты там.

–  Ну, так когда же мы трахнемся?
– спросил я, как спрашивал ее всегда на прощанье, и приготовился выслушать виноватый смешок и поцеловать тугую мокрую щеку.

–  Завтра я не могу, завтра мне с мужем в Коннектикут надо, стрелка у нас... Послезавтра тебя устраивает?
– у меня будет за сегодня отгул.

–  С Марк-Израильчем?
– спросил я растерянно-глупо.

–  ...да нет же, при чем тут?
– Израильч на Алеутах. С первым, казанским. ...Так, на тебе адрес, это в Бронксе, возьми лучше такси. Сначала только намажься как следует из этой вот баночки - руки и лицо. Если у нас кто увидит на улице, что ко мне белый приехал, той же ночью заявятся эти, из Исламского ордена имени Роже Гароди, в черных балахонах и с горящими полумесяцами.

Она откинула голову, засмеялась, похлопала меня по загривку, где под шаром позабывших резинку волос влажно жил холодок, на шаг отступила и сделалась радужно мерцающей тенью в дожде. Я не оглядываясь побежал через улицу. Сердце мое было полно счастья и ужаса.

[ТРЕТЬЕ ВСТУПЛЕНИЕ. ДЕКАБРЬ ДЕВЯНОСТО ВТОРОГО]

27. ПОПУТНАЯ ПЕСНЯ

В вагонном проходе, пока я (выставив по-боксерски сведенные локти) протискивался мимо притворно спящих на тюках поляков, курящих женщин неизвестного происхождения и пожилых немецких пограничников с бородками, как у Ленина, никто на меня даже не глянул, что мне было по-женски обидно. Под юбку сильно задувало, икры моментально замерзли и напухли пупырышками на корнях сбритых волос. Я чувствовал себя незащищенным и голым - раскупоренным - исподнизу. Сатиновые трусы производства объединения “Трикотажница” до середины бедра (в просвеченных ветхостью полосах, последние чистые из сташестидесятидевятиэтажной башни, что перед отъездом в Америку заложила в бельевой шкаф со снятыми полками мама, рядом с такою же маечной и чудовищным шаром из искусно заплетенных друг за друга носков) мало от этой незащищенности защищали. Поезд “Прага-Мюнхен” уже переехал границу: наклоненные отражения станционных табличек загорались и меркли по-немецки. В сидячих вагонах все купе были заняты мужскими цыганами - все от мала до велика в пиджаках одинаковых бурых в косую полоску и в огромных морщинистых сапогах, ослепительно начищенных самодельною ваксой: делегация богемско-моравских таборов ехала в Базель на Пять Тысяч Семьсот Пятьдесят Третий Конгресс Цыганского Интернационала. Похлопывая по голенищам свернутыми в трубочку кепками, делегаты негромко о чем-то разговаривали и неодобрительно поглядывали на меня, протирающуюся приставным шагом мимо. Никак, думали они вскользь, и ромала-от понаярилась в Базель, басана? Ужели и у нас, чибиряк, чибиряк, в вольных шатрах, душечка, завелася -передалася небось от ракла белоглазого - зараза такая, басаната, басана, - феминизмус бледовитый!?

В тамбуре было почти что темно и почти пусто: лишь у двери, близоруко освещенной неподвижной дырявой луной и дальнозорко - мчащимися навстречу (быстрее, шибче воли) чистыми полями Европы, курили два щуплых пацанчика, один малорослый, курносый, с надорванной простежкой на скошенном лунном плечике красноармейского полушубка, другой наоборот - длинный-длинный, в волосатом полупальто с откинутым на спину капюшоном. Обрадованный простором, я занесся в него с двумя чемоданами - из прохода вагонного тесного, из ночного света и дыма. Поляки с баулов приподняли белесые брови мне вслед, курящие женщины выпятили кружочками губы и - не доставая до форток - выдохнули, как рыбки, в стекло. “Занято, мамаша, очки разуй!
– сказал в полушубке.
– Только с плацкартой”. Я непонимающе задвигал головой и плечьми, защелкал языком, заюлил юбкой, заметался по тамбуру улицы темной - “Да ладно тебе, - смущенно сказал второй.
– Не видишь?
– ни фига не понимает тетка по-русски. Пускай стоит, жалко тебе, что ли? Плиз, плиз, гнедиге фрау...” - “Закуривайте, мамаша”, - мгновенно смилостивился первый. Я выковырял лежачую беломорину из его продольно переломленной пачки, покивал благодарно в контражурную тьму, по кромке обведенную неподвижной луной, и деликатным полуоборотом сел - у противоположной двери, у безлунной - на свои чемоданы. Те пацанчики, оказалось, когда-то, чуть ли не с детских соплей, были знакомы, но сто лет не видались и встретились в этом поезде совершенно случайно. То шипя шепотом, то петушиным криком смеясь, они рассказывали (один высоким подрагивающим голосом с ленинградскими “ч”, другой - областным хриплым баском, почти не затронутым падением редуцированных) истории об общих знакомых - о каких-то тетках, бабках, сестрах, о капитанах первого, второго и прочего ранга, о каких-то непонятно откуда взятых китайцах; истории, впрочем, довольно в конечном итоге однообразные: одни умерли, а другие уехали. ...Какого-то петушка заели борзые собаки.

–  ...а как же в Германию-то призвали тебя, группу войск же выводят, почти уже вывели всю?

–  А лукавый их разберет, забобонскую силу. Наприсылали шесть повесток одну за другой, я из них Яшке-мал‹му самолетики строил, потом вдруг сам военком накатил в козлике, а при нем еще два козла с автоматами - в пол-третьего ночи! Говорит: псих, но годен в строчбат! Привезли на вокзал в Выборг, наволосо побрили и по вагонам. А перед присягой, здесь уже...

Дальше он зашептал, поднимаясь на цыпочки к изумленному уху, которое отступало, уклонялось, кивало, а губы тянулись за ним - так они, оборачиваясь и меняясь местами, топтались по панцирному полу как танцевали - под железнодорожную попутную песню без слов. Меня на чемоданах, набитых бумагами и носками, смаривало все больше и больше, папироса редко потрескивала, роняла на цыганскую юбку редкие искры (не прожгло бы - единственная!), гасла и снова гасла, зажигать ее не было сил, веки смыкались сами собой под очками, а не засыпал я только от холода, панцирного лязга и папиросного смрада... “Юденшлюхт, - сказал кто-то неожиданно громко.
– А в Юденшлюхт к сеструхе когда?” - я вздрогнул и сорвался обоими локтями с коленей: туда же как раз я и еду, в Юденшлюхт этот самый, столицу культурного бункера. Сердце застучало, считая мгновенья. Коварные думы замелькали дорогой.

–  Смотри, тетка очнулась, родимое слово услышала! Кип слипинг, кип слипинг, мэм, нот йет! Зе лонг вэй ту Юденшлюхт. ...Нет, а я сейчас прямо до Мюнхена, без пересадок. Надо помочь растаможить отару одну - срочно! Не то отчим-нудила со свету сживет, ты ж его не знаешь, какой он - он с нами на дачу не ездил, предпочитал санатории. К Лильке-то я само собой заверну, если останется время по визе - но на обратном пути уже. Как они там?

Они там, насколько я понял, были ништяк, хотя второй пацанчик родственников первого наблюдал исключительно издали, как они под ручку гуляют по наклонным аллеям, поскольку, будучи на нелегальном положении, укрывался в каких-то подземельях, заброшенных штольнях, подземных ходах и проходах, густо-извилисто пронизывающих Юденшлюхтскую гору. В горе, кроме пацанчика, жили еще непонятные люди - шуршащие горбатые тени во тьме - и совершались непонятные вещи. Сперва он пугался, заслышав шуршанье и стук, и снимал с предохранителя унесенный из части “калашников” без магазина, потом свыкся и захотел познакомиться. Раз они местные, думал, может, покажут до Ерусалима подземный проход, а я бы сейчас же ушел.

–  Зачем тебе Иерусалим, ты же русский!? Тебе лучше в Америку!

–  Сам ты русский! В забобонском пашпорте русский, а по-настоящему, по завету от дедов и прадедов - жид. Ныне мы, по последним 

временам, не хоронимся боле: меня вон до самого до Ленинограда возили, о позапрошлом годе на Фоминой - показывать по жидовскому делу ученым, библиотекарша наша новая из клуба Балтфлота возила, Светка Николайнен, такая чухоночка - в Географическое, говорила, какое-то забобонское общество!

С детьми подземелья он в конце концов кое-как познакомился, поставил им - на вбитый у шахты главного подъемника в породу чугунный маркшейдерский столик - бутылку поддельной “Столичной”, притыренную на цыганском толчке, но ревматические подземные ласточки, крохотные старчики обоего или никоего пола в башмачках деревянных и сюртучках буро-желтых, темно-зеленых и блекло-лиловых оказались и полунемы, и полуслепы, хмелели всей гурьбою с солонки “Столичной” и сами искали кого, кто бы их куда-нибудь вывел или по меньшей мере принес им колбасы, яичек и хлеба из верхних миров. В этих видах они повелели пацанчику приспустить поколенно портки и, капая салом с огарков, удостоверились. Но всего больше они надеялись, что пацанчик знает (или откуда-нибудь сможет узнать) какое-то поворотное слово - чтоб наизнанку вывернуть гору.

Поделиться с друзьями: