ЖАНРЫ

Новый Голем, или Война стариков и детей

Юрьев Олег Александрович

Шрифт:

Йозеф Тон надувает щеки и, подпрыгивая вывернутыми губами, высвобождает изо рта серебристое облако кеплеровских звездочек. Потом проводит пологую дугу подбородком - оглядывает площадь. Все юденшлюхтцы - Поспишилы, Прохазки и Водички - и все жидовскоужлабинцы - Мюллеры, Райнеры, Вернеры - известны ему, как свои пять пальцев, растопыренно выходящих из желтой ладони без линий - и отцы их, и деды, и прадеды были точно так же известны. После войны Райнеры, Мюллеры и Вернеры остались на чехословацкой стороне, а Поспишилы, Прохазки и Водички перешли на одну из немецких. “Настоящего, природного чеха можно узнать по немецкой фамилии, - любит пан Индржих Вернер, жидовско-ужлабинский градоначальник, дразнить юденшлюхтского бургомистра д-ра Вондрачека.
– А у кого славянская, тот, значит, вирусный шваб или еврейчик какой перемастыренный - замаскировались после войны”.
– “После какой, какой войны, - горячится дедушка Вондрачек, хлопая по взмыленным клеткам кафкианской клеенки бокалом дешевого будейовицкого.
– После этой?” - “После всякой, - отрезает дедечек Вернер”. Все Вернеры, каких знал Йозеф Тон, были чехами, за исключением одного, который был русским.

Карел Готт (беззвучно для Тона, не говоря уже обо мне) прокашливается и наморщивает (с несоразмерным результату усилием) плоский переносничный треугольник на своем в остальном еще туже натянутом на яблочные скулы лице. Склоняет к левому плечу голову, поднимает над собой микрофон и, поворачивая туловище внутри “мерседеса-бенца G3a” то в одну сторону, то в другую, а свободной рукой полусогнутой размешивая сгустившийся воздух, поет по-английски, немецки и чешски песню на музыку из кинофильма “Доктор Живаго” - диагонально снизу вверх. Слова, сказанные ли, спетые на всех какие ни есть языках, Йозеф Тон разбирает по движению губ, только не у американцев, конечно. Что, например, говорит сейчас на ухо свитскому евнуху в генеральском мундире седой безухий бойскаут (а потом хлопает в ладоши и хохочет, прищурясь)?
– Йозеф Тон не знает, хоть его на месте убей. Но и заспинных своих общежитских понять ему тоже едва удается, чего такое они говорят: советские и американцы, единственные в мире, звукоизвлекают почти без шевеления лицевых мускулов - одним языком в чуть приоткрытом, кривоватом рту. Или, как Лео Толстой написал в “Криге унд Фридене”: рте. Прежде было иначе - баронессу фон Юденшлюхт- Дорофейефф Йозеф Тон научился хорошо понимать почти сразу же, как она в 1924 году объявилась б. смолянкой Амалией фон Дорофейефф из б. С.-Петербурга, адмиральской сиротой и беженкой от большевицких насилий. Когда же старый барон Герман фон Юденшлюхт стал ее нанимать в гувернантки к неполовозрелым барончикам и запросил в этой связи полицейское свидетельство о добронравии (polizeiliches Fuehrungszeugnis), по нансеновскому паспорту она, конечно, оказалась мещанкой местечка Язычно Язычненского уезда Екатеринославской губернии Малкой Залмановой Каценеленбоген 1908 г.р., но нравия тем не менее, по данным Карлсбадского полицай-президиума, доброго (nicht als Prostituierte gefuehrt / neni prostitutka). Такое уточнение на артикуляцию ее не повлияло, как на французскую, так и на немецкую, поэтому экономный барон ее все-таки ангажировал - за половинные деньги. Только что же на площади ее нету? равнодушно тревожится Йозеф Тон. Тянитолкай, от собеса приставленный, арап, или, может быть, мавра... измаильтянин, одним словом, какой-то... этот вон заявился, стоит у воротец с букетиком, а пани-то Юденшлюхтова где же, неужто не захотела поглядеть на нового цезаря, при ее-то старческой любознательности? ...А вдруг и она пропала? Что-то стали в последнее время чересчур часто у нас пропадать старики... давно не было, чтобы так было... с тех пор, как... Йозеф Тон вспоминает, огибая лицом площадь, как погибли последние юденшлюхтские лудильщики: в начале апреля 1945 года все оставшиеся в городе, кроме нескольких подростков, незаконно ушедших за диким луком и шампиньонами в штольни, кргом семьдесят семь человек женщин, стариков и детей, во главе с еврейским полицейским Якобом-Израилем Каганским, вышли по приказу барона Иоахима фон Юденшлюхта, руководителя антигитлеровского сопротивления, из гетто на площадь, построились у каштана в каре и получили белые флаги с шестиконечной желтой звездой посредине - махать самолетам. С самым большим флагом Якоб-Израиль Каганский полез на старую башню. На новой висел уже один, без звезды белый. В середину каре барон Иоахим вывел под ручку отца, старого Германа фон Юденшлюхта, и мачеху Амалию фон Юденшлюхт-Дорофейефф, урожденную Каценеленбоген, выпущенную с этой целью из секретного покоя Юденшлюхтского замка, где она с декабря 1938 г. пила кофий (позднее - желудковый), читала “Войну и мир” и играла на фисгармонии “Танец семи покрывал” из оперы Рихарда Штрауса “Саломея”, считаясь официально сбежавшей в Америку. “Птички, - сказал старый барон и рыжими пальцами потер нос с орлиной горбинкой на кончике.
– Видишь, Амальхен, птички. По выражению Бартоломеуса Англикуса, птички - это драгоценности неба, знаешь ты это?” Гудение нарастало. Сверкающе-холодное апрельское солнце потемнело. Две летающие крепости Б-17 под прикрытием звена аэрокобр вышли на Юденшлюхт с запада. Четыре тонны консервированной ветчины и двести килограмм шоколада уничтожили всех собравшихся на Ратушной площади, включая обоих баронов. Единственно баронессу Амалию, полуживую и непрестанно повторяющую ин ди мамэ а райн, ин ди мамэ а райн, выкопал Йозеф Тон из-под семидесяти девяти трупов, но ходить своими раздавленными ногами она уже не могла никогда.

30. БРАВЫЙ СОЛДАТ ШВЕЙК НА КРАЮ НОЧИ

...покуда я (взмокший, особенно здесь, здесь и здесь), бегал и ползал в гор€ под Трехратушной площадью (за качаньем фонаря моего “летучая мышь” вспыхивали осклизлые ноги опорных столбов - пухлой кривой белизной, наспринцованной черным извилистым газом, а истинные летучие мыши вниз головой разбегались по потолку, чиркая неслышными лапочками и шурша шумными крыльями), а затем хромал в ледяных сумерках к д-ру Марвану Шахиди на Судетскую улицу (Личный врач шаха Персии, Dr. med. Univ. Teheran, терапевт и хирург, открыт круглосуточно, все страхкассы) - бинтовать ногу от лодыжки до колена (бедр‚ я ему не показывал, опасаясь разоблачения), а потом битый час, подскакивая и приседая, карабкался по башенной лестнице (триста девяносто ступенек, косо врезанных в наклоненную над Юденшлюхтом скалу), какое-то, кроме телевизора “Лёве”, еще мне “Культурбункер” и зеркало в коридорчик подвесил туманно-взволнованное! И торшер с матово-серебристым плафоном в форме шапочки Нефертити поставили рядом с тахтой новый, и дорожку на полу заменили - была в рыжих полосах, стала в коричнево-крапчатых звездах: с восемнадцатого века народный промысел шахтерских вдов рудногорских, ныне перенятый цыганками с вьетнамского рынка. Не иначе, к прибытию новой смены стараются, шик-блеск-красоту навeли (как говаривал дядя Борис Горносталь, ответственный квартиросъемщик, после еженедельной дежурной уборки проинспектировав места общего пользования - а баба Катя, не повернув головы проплывающая мимо распахнутой двери в места, сообщала особенно никому: мыла не устала, помыла не узнала). Бумаги стипендиата Девяносто Четвертого Года показала мне Ирмгард-подруга, когда его личное дело пришло от д-ра Трегера из Нюрнберга: ну, француз как француз - с кардинальской эспаньолкой и в железных очечках, криво сидящих на вдавленном носе (таком вдавленном, что на носу про этот нос уже как бы не скажешь), а по имени M-r le comte Charles-Antoine de Golembovskaya, 1946 г.р. Оказалось, этот граф де Голембовская, как это ни удивительно, мне не совсем неизвестен: оказалось, в октябре восемьдесят девятого года мы с ним вместе участвовали в советско-французской конференции творческой интеллигенции “Новый мировой порядок: тысячелетняя диктатура терпимости” в г. Бресте-Бретонском и даже как-то раз заполночь разговорились (в гостиничном холле на смеси польского и английского) о том и о сем: поздний сын польской графини, содержавшей в Карлсбаде военно-полевой дом терпимости при дивизии СС “Шарлемань” (выгодное дельце - у СС была исключительная монополия на торговлю сельтерской водой в Богемии и Моравии) и отступившей с остатками ее до самой Бретани (ночные переходы лесными дорогами, обвивающими вздымленные лунным светом холмы; днем отлеживались в заброшенных прирейнских градирнях и полуразбомбленных бельгийских мельницах). По ходу этого анабазиса Шарль-Антуан и был семидесятилетней графиней зачат от полуроты семнадцатилетних французских эсэсовцев. В культурбункере он намеревался методом симультанного наложения симулякров сочинять драматическое исследование в 33 картинах “Le brave soldat Svejk au bout de la nuit” - “Бравый солдат Швейк на краю ночи”. Я как в стипендионной заявке это прочел у него, так и закричал, как кричат немые - клокочуще-сдавленным “Ы”, а и так закричал, что прибежала изнутри глаз побледневшая Марженка, а Ирмгард, уютно рассказывавшая о Ярославле (“А я ему: сегодня я невменяемая. А он так растерянно: и что ж теперь делать? А я ему: что делать, что делать! На простынь спускать, дурачок!”), запнулась и высунула укушенный, налившийся лиловатой кровью язык: это МОЕГО выступления темой на международной конференции в Бресте было утверждение, что симпатичный Йозеф Швейк и несимпатичный Фердинанд Бардамю суть не два персонажа двух разных романов, а один персонаж одного метаромана: человечек с разрозненным сознанием и полусредним всеобщим образованием, недовыходец из народа, мазурик-мещанин в поношенном котелке и с бамбуковой тросточкой, что выношен был тепло-слизистым, самодовольным, уютно-вонючим чревом прогрессистской утопии Победившего Разума и Вечного Мира - утопии двух европейских десятилетий перед Первой Мировой войной, и именно этой семидесятипятилетней войной (она, кстати, закончилась буквально на днях, в октябре Восемьдесят Девятого года) вырожден, выпущен на край ночи, в собственно XX век, главным действующим лицом которого стал. Сангвинический комуняка Гашек описывает его извне - нам смешно и слегка лестно, холерический фашистюга Селин показывает его изнутри - нам противно и слегка стыдно, но это всего лишь различие не между темпераментами даже, а между третьим и первым лицом нарратива. Любопытно, что и сюжет обеих книг, особенно в первых частях, практически совпадает: начало войны, бессознательное заражение массовым ликованием, добровольная запись на военную службу, инстинктивное протрезвление, попытка скосить и пр. и пр. и пр. Хорошо бы печатать оба романа под одной обложкой - с двух сторон навстречу друг другу, этакой книгой-перевертышем; вместе они создадут стереоскопический, постоянно переключающийся с субъективного “он” (автор описывает) на объективное “я” (герой рассказывает), взаимодополнительный текст - “Бравый солдат Швейк на краю ночи”... С кафедры меня проводили молчанием: французы уже не помнили, кто такой Гашек, русские еще не знали, кто такой Селин, один только граф Голембовская подкатился в фойе: “Бардзо формидабль, бардзо интерестинг, пан коллеге. Ду ю вонт то дринк э филижанку кавы вив ми?”

Из одной длинной-предлинной машины всё вылезают и вылезают высокие толстые люди в толстых черных пальто, из другой - маленькие и худые в отороченных рыбьим мехом куртенышах из кожзаменителя. Непонятно, как они там умещались, особенно первые в первой. Но они вылезают и выстраиваются по обе стороны от рождественской пирамиды, крайние задевают ее боками, пирамида начинает покачиваться и, вероятно, скрипеть, жестяные гном, черт и жид, вертясь и выгибаясь, трясутся, цезарь прерывает рукопожатия, подходит и останавливает пирамиду обеими руками в летных перчатках. Гном, черт и жид жестяные больше не вертятся, но еще дрожат и, вероятно, позванивают, прискрежетывая. В окулярах моего бинокля со шкалой расстояний (только я не знаю, как ею пользоваться, и до сих пор еще не нашел тайную кнопочку под колесиком резкости - может, просто проворачивать и с силой во всех местах нажимать?), в кресте без перекрестья - по-детски наморщенный лоб цезаря, боком склоненный к вытянутому шевелению розовых губ переводчицы с какими-то бурыми крошками, прилипшими к нежным морщинкам. Внезапно и Цезарь, седоголовый пацанчик, и гувернантка-лисичка его с поднятым под глаза воротом рыжей шубки, и переводчица, и бургомистры-шофеты, и Карел Готт, и полутораногие девки, и сводный оркестр, и все остальные на площади поднимают головы к небу, кроме, конечно, Йозефа Тона и коренастых мужчин в просторных костюмах с искрой - те суют правую руку под левую мышку и становятся перед Цезарем спинами в треугольник. Мои защищенные берушами уши стискивает гулко и глухо, в бинокле “Карл Цейс” начинает ослепительно-многоцветно мелькать: это над ущельем, почти что перед самым лицом у меня, в цветах американского флага рассыпается фейерверк - полосы, полосы, полосы... звезды, звезды, звезды... Плотно запахло отстрелянной селитрой и невидимым дымом - как в бункерном тире на досаафовском стрельбище в Коломягах, где в девятом классе сдавали ГТО по мелкокалиберной подготовке. Этакий фейерверк - не в виде абстрактной садово-парковой архитектуры наших старых салютов, а затейливый, со значением - до сих пор я видал только раз: когда ездил под новый 1992 г. в столицу остаточной Скифопарфии, выездные бумаги родительские в американское посольство возил, а на третий день января улетал из Шереметьева на премьеру моей пьесы в Харбинском государственном театре теней им. Ли Си-цына (оттуда - дальше на Запад, в Улан-Батор). Фейерверк в бело-сине-красных цветах нововводимого триколора был запален прямо над Красной площадью. Пухлыми пальцами, полными широких колец, указав на него с балкона своей квартиры в вэтэошном доме по Большому Девятинскому переулку (удобно, как раз напротив посольства), щекастая драматургесса с маленькими черными усиками глубоко под носом с гостеприимной московской хвастливостью пояснила: “Западногерманская одна фирма, только не помню как называется, подарила нашей молодой демократии. Крупнейший производитель фейерверков в Европе. На радостях и в ознаменование пятидесятилетия фирмы - ее самый первый заказ тоже был на организацию новогоднего фейерверка в Москве, осенью сорок первого года - от вермахта. Но не сложилось... Представляешь, какие бывают сюжеты?”

Я представляю, какие бывают сюжеты.

...Но откуда же, интересная штука, палили? Из вертолетов - нет, сомнительно!
– или же с обеих вершин Юденшлюхтской горы, где уже две недели, как поставлены какие-то алюминиевые щиты с прорезями и окошечками?

К оркестру выходит о. Адальвин Кошка, подтягивает рукава праздничной рясы и взмахивает обоеручно. Оркестр сглотнул, вставил в рот мундштуки и взыграл, не сводя с неба глаз, вот только что?
– гимн? Ой, навряд ли. Если бы гимн, Цезарь и генералы его взялись бы немедленно за сердце, да и по программе гимн Американской Империи следует заключительным номером, а сейчас...
– я вытянул из кармана программку и скосил правый глаз из-под окуляра - вот: “Glory, glory, halleluiah”. Как высказался (судя по отчету двуязычного ежемесячника “Рудногорский христианин”, стопками выкладываемого на паперть собора св. Пилигрима, а также на крышу гондонного автомата в сортире кафе “Кафка и в других общедоступных местах) в торжественной проповеди, посвященной Рождеству и приезду Цезаря Августа Принцепса, патер Адальвин Кошка: “Бог давно забыл еврейский и греческий, зато почти что уже выучился английскому”. Вообще интересная была проповедь, начиналась же так:

Первый европеец

В Рождество Года Божьего 800 король франков и лангобардов Карл, названный позднее Великим и Шарлеманем, был коронован в Риме Святым Отцом Львом III. Первый европеец нового времени стал первым императором Новой Римской империи. Впервые со времен римлян Европа снова была объединена под одним скипетром, под одним законом, границы укреплены, война с благородными маврами окончена почетным и вечным миром, язычники-саксы окончательно усмирены и их остатки крещены, а из 20 славянских племен в Саксонии осталось только одно - лужичане. Наступало Время Европы...

31. БРАВЫЙ СОЛДАТ ШВЕЙК НА КРАЮ НОЧИ (2)

Из телевизора у меня за спиной - закапанно, скошенно, тускло - отражаются в распахнутую бойничную створку лица президентов и королей, премьер-министров и канцлеров, накативших в длинных-предлинных машинах или же, следом за Самым Могущественным Мужчиной Мира, снесенных преторианцами под локотки из огромного бежевого вертолета. Сам вертолет стоит на прикаштанном газоне с затемненными стеклами, вздрагивает всё реже, всё медленнее проворачивает золоченые лопасти над собой. Вот остановился дрожать, перестал проворачивать. Лица одно за одним, крупный план: полузакрытые благоговейно глаза, щеки - чем восточнее, тем неровнее и нервнее, рты - чем западнее, тем же и неподвижно-улыбчивей, общее выражение, как бы сказал - на площади так и не появившийся - старик Голоцван, вы казали, мы слухали. Жалко, если с ним что-то случилось, - хороший был старик, б. директор лесопилки им. К. Маркса, умевший рассказывать о деревянном с тем почти нестерпимым лиризмом, с каким американские негры разговаривают по-английски, пожилые евреи по-польски и русские пьяницы матом. Только Голоцваниха вон печально стоит, на часики смотрит - стоическая старуха курящая, бывшая преподавательница нанайского языка в леспромхозовском интернате и автор большинства песен и плясок ансамбля песни и пляски имени Кола Бельды, проехавшая всю Евразию (Куда ты, Хаим, туда и я, Хая) от лесопилки под Биробиджаном до зоомагазина “Хомячий Рай” на голубой шестерке с третьим двигателем. ...13 секунд, перескок: полузакрытые благоговейно глаза, щеки - чем восточнее, тем неровнее и нервнее, рты - чем западнее, тем же и неподвижно-улыбчивей. ...13 секунд, перескок: что вдруг? - кто робко так пляшет в тесном вагонном проходе, с маленькой гавайской гитарой, втиснутой под нечеловеческие груди, с плоской фляжкой, ненадежно заткнутой за чулочную сбрую?.. титры по-турецки... ...
– Ах да, узнал я тебе адресок, паразит, - сказал в августе Джек Капельмейстер-Голубчик и поставил мои чемоданы на транспортер “Чешских авиалиний”, заскрежетавший и поехавший.
– Еврейская мученица твоя, когда была замужем за Артуром Миллером, проживала по адресу Восточная Пятьдесят Седьмая улица, дом 444, на вот, я тебе выписал. ...Ну, извини, извини, сволочь я, сам знаю, - жмурь полосатая и гнойная падла... вчера только вспомнил, что ты просил, на “Аиде”... В следующий раз сходим, когда приедешь, никуда оно не денется, метеорит не упадет. ...А то вот остался бы ты до 19-го августа по старому стилю, сходили бы на Пятьдесят Седьмую, а потом бы отметили сто девятнадцатый день рожденья тельняшки. В бане у нас. Может, поменяешь билет? А я бы тебя с женой познакомил... да, собственно, ты как бы и знаешь ее - фигушки, не скажу, будет сюрприз! Но что-то в последнее время... Неважно.

Билет поменять уже было никак, да и не особо мне, честно говоря, в эти термы “Голубчик” хотелось: по случаю августовской жары там работало изо всех отделений только одно - фригидариум, где лежал на воде невзрачный человек в закапанных толстых очках, локтями и подбородком зацеплен за поребрик бассейна. Спина у человека была такая мохнатая, что татуировок не было видно, бледные, венозные, почти безволосые ноги слегка шевелились в воде. Вокруг бассейна, деликатно подгибая пальцы ног, расхаживали по лазоревому кафелю двое под корень остриженных юношей древнеегипетского фасона: в крупнокольчатых цепках и в кожаных передниках до середины чресл. “Леопольд Рихардович Лёвенгерц, высший в Нью-Йорке уголовный авторитет - вор в благодати, - прошептал Капельмейстер.
– В разведку я бы с ним пошел, но больше никуда. А это его телохранители - Мишка Помпончик и Мишка Тампончик”.

...”Аллилую” по всей вероятности уже отыграли, и на кафедру забирается пан Индржих Вернер с приветствием от жидовско-ужлабинского магистрата. “Твое императорское величество, дорогой мистер Цезарь! Господа президенты, короли, премьер-министры и канцлеры! Леди и джентльмены! Братья и сестры! Для всех прочих солнце может всходить на востоке. Для нас, центральноевропейцев, и в том числе, и особенно чехов, солнце восходит на западе!” Слегка поворачивается в соответствующую сторону и слегка нагибает микрофон на закат. Жидовско-ужлабинская часть публики, чешская школа с учителями и все девки в фольклорных костюмах, как блондинки, так и брюнетки, бурно и продолжительно аплодируют. Скифопарфянские эвакуированные подпрыгивают за спиной Йозефа Тона и хлопают в воздухе ладонью об ладонь. Затесавшийся в их среду зубной врач Юлиус Гофман-Штален барон фон Юденшлюхт в серебристом плаще и приклеенной к лысине дерматиновой кепочке помогает Лиле Перманент прыгать, поддерживая ее из-за спины за подмышки. Президент энергично встряхивает безухой седой головой, сплевывает и показывает большой палец. “Два раза в этом столетии, в тридцать восьмом году, по просьбе наших друзей, и в сорок восьмом, при их молчаливом согласии, мы обрекли себя на заклание, чтобы спасти священные камни Европы от наступающих варваров. Если бы не мы, не наш жертвенный подвиг, кривоногие монголы в мохнатых шапках сорок пять лет купали бы своих лошадей не только в Висле и Влтаве, но и в Сене и Темзе. Сегодня наши заслуги наконец признаны, мы уверенно движемся по дороге домой, в Вечную Империю свободы и цивилизации!” Дальше в приветствии, предопубликованном в “Жидовско-Ужлабинских новинах”, шла речь о надежде и праве центральноевропейцев - чехов, ляхов и молдовалахов - занять в семье цивилизованных народов достойное их исторической миссии место (изобретение пластиковой взрывчатки особо отмечалось как выдающийся вклад в европейскую культуру, наряду с “чешской улочкой”, футбольным пасом вразрез, пивами пльзеньским и будейовицким, бравым солдатом Швейком и клюшечным искусством Владимира Мартинеца), ипусть лучше наши внучки будут стоять на обочинах древнеримских шоссе, чем наши внуки будут строить мосты на Камчатке, заканчивался один из наиболее ярких периодов.

...Пятого августа, в день поминовения святой и блаженной мученицы Мерилины, убиенной поставлением барбитуратовой клизмы, ходили с Капельмейстером в ресторан “Таврия”. Попили немного борща. “Вон, - сказал Джек Капельмейстер нежно, - сидит наше всё”. В дальнем углу, овеваемый неблаговонным куреньем, сидел, устало оттопырив нижнюю губу, вольноотпущенный скифопарфянский Овидий и вольнонаемный Вергилий Американской империи, в желтом венке набекрень. К столику его стояла очередь кротких паломниц в очечках и пепельных хвостиках, с кислотных тонов трусами в руке. Смотря куда-то в сторону, Вергилий затягивался, выдыхал дым на треугольный штемпель и припечатывал к очередным трусам “1993.VIII.05. MIN NET. J.B.”

Уши сдавило опять - над Юденшлюхтским ущельем (расползаясь во все стороны одновременно) колеблются: синий равносторонний треугольник и две полосы с косым заостреньем на каждой - белая и красная полосы. Оплывают, текут, распадаются на пернатые ворохи, хвостатыми точками стекают на площадь, но, дойдя до земли, растворяются; несколько искр коротко осветили пустотелый каштан изнутри, а несколько - на зачерствевшем тортике ратуши циферблат итальянский снаружи: без тринадцати восемнадцать. Без тринадцати шесть на моих командирских. Я кашляю, опять надышавшийся порохом. А может, действительно прямо отсюда в Россию обратно, то есть, не в Россию, конечно, а в б. Ленинград? Цымбалиста в три шеи, квартиру на Невском сдать язычниковскому отчиму под навороченный офис, у старика Горносталя стрельнинскую дачу обратно купить, или же цыганский какой сарай по соседству, да и зажить анахоретом, слыша лишь море, цыганское пенье на музыку Глинки, слова Кукольника через забор да ворчание бабы Кати, мертвой няньки, если ее еще раз отпустят ко мне? Лет за семь в тишине я, пожалуй, и досочинил бы “Нового Голема”, роман о пятьдесят третьем годе, о гибели бессмертного Великого Хана - хотя человечеству, конечно, и старого Голема совершенно достаточно, великой книги бездарного Майринка.

Поделиться с друзьями: