Новый Мир ( № 10 2012)
Шрифт:
Однако такая «отстраненность» вписывается в достаточно известную традицию противопоставления поэта и толпы — вспомним хотя бы хрестоматийное «Зачем так звучно он поет? / Напрасно ухо поражая, / К какой он цели нас ведет? / О чем бренчит? чему нас учит? <…> Подите прочь — какое дело / Поэту мирному до вас!» — традицию, которая со времен романтизма влияла на поэтику, поведение etc. многих авторов.
Небрежение читателем у Шостаковской настолько демонстративное, что само по себе становится приемом, во-первых, позволяющим поэту так соединить общее и частное, как невозможно при любой иной, более открытой для читателя позиции, во-вторых, организующим диалог с читателем особого рода, когда поэт вынуждает читателя полностью заместить свое восприятие вещей зрением лирического субъекта — или перестать быть читателем.
Нередко поэты, обращаясь к индивидуальному опыту, стремятся вписать его в общечеловеческий контекст, подбирая соответствующие мифологемы, пересоздавая или создавая их; в случае с Шостаковской мы имеем дело с противоположным стремлением — до предела, до неузнаваемости наполнить известное индивидуальным осмыслением, требуя от читателя уловить общее за рядом деталей, что обычно легче осуществить не путем логического анализа, а с помощью эмоционального восприятия всех деталей в совокупности:
Возвращаясь назад, к мертвому китайцу на остановке,
К дешевому торчеву за послесоветские тысячи,
Ты, двукосый, давно проезжаешь станцию свою в метро.
К биению рядом поразительно хрупкого и совершенно чужого тела: это твоя любовь;
Это была твоя любовь.
К черным шмоткам, консервированной кильке, психоанализу,
К запустелому вагонному воздуху, которым бы никто не дышал, —
И снова переходишь на крепкие, понимая, что старый «Житан» был лучше,
Но на него не хватало.
(«Возвращаясь назад, к мертвому китайцу на остановке…»)
Такое восприятие может привести к тому, что отражает эссе Вадима Калинина «Что нам делать с цветочками Ирины Шостаковской?» [25] и что Кирилл Корчагин в своей рецензии на «Замечательные вещи» [26] называет, упоминая это эссе, «финальным инсайтом»; возможные рекомендации для достижения этого эффекта можно найти соответственно в финальной части эссе Калинина. Однако менее всего мне бы хотелось призывать к отказу от рационального восприятия стихотворений Шостаковской, которое, безусловно, возможно, стоит лишь принять «правила игры» поэта.
Впрочем, далеко не все стихотворения Шостаковской наполнены «темными» местами и «частными» деталями. Интересно, что в стихотворениях, где «метки искренности» минимальны или отсутствуют, чаще всего встречаются отсылки к чужим текстам — например, трудно не вспомнить при чтении строк «вот смотри: висит мужик / вроде ехал в геленджик» знаменитое четверостишие Олега Григорьева («Я спросил электрика Петрова…»), особенно дойдя до замечания «и нога в дырявом тапке / хоть ботинки бы надел». В дальнейшем, однако, в этом тексте, лишенном «темных» мест, проявляется другая «метка искренности» — переход к имитации разговорной речи, как будто в стихотворение, предстающее сначала в виде несколько отстраненного повествования о смерти, прорвался голос рефлексирующего наблюдателя: «где он его взял-то стол вроде в геленджик ехал / ничево-ничево».
Не менее интересен другой пример, когда фирменная «метка» Шостаковской поднимает стихотворение на новый уровень. Известный текст «Генрих живет в Дерпте» вряд ли удивит читателя употреблением имени собственного: слишком популярны в современной поэзии иностранные имена, отсылающие (или же не отсылающие) к каким-либо персонажам истории или литературы, — так что едва ли здесь имя можно считать «меткой искренности». Ни мотив смерти («Генрих стремится к смерти / К смерти стремиться легко и приятно / Как бы вернуться обратно»), ни — тем более — любви («Ах что он говорит / У него внутри горит», «Ради снов моих и теней / Ради ней, ради ней» — в сочетании с именем «Генрих» это уж слишком похоже на популярные «женские» стихи, независимо от того, видит читатель иронию или нет) не делает этот текст примечательным; но вдруг, в окружении довольно-таки расхожих образов — «русалки», «корабль», «облака», «родина далека», появляется «темное» место:
Птица Кант по-немецки фогель
Сколько тебе было когда ты понял
Сколько тебе было, когда…
Сколько тебе было, да.
Предшествующие образы кажутся только средствами для создания ожидания и соответствующего саспенса, когда выясняется, что «друг мой — не человек», «Генриху снятся черти / Снятся дети и сон тревожат», — и заключительная строка не снимает напряжение, но как бы выносит приговор: «Генрих обратно не может».
«Темное» место становится «водоразделом» между полулирической-полуиронической начальной частью и финалом, по-новому расставляющим акценты в первой части: Генрих уже не просто тоскующий влюбленный, которому можно посочувствовать и над которым можно посмеяться, но, по сути, пленник некоторого ада — откуда еще нельзя «обратно»? — и, как кажется, здесь уже не остается места ни для сочувствия, ни для шутки. Зато остается место для «достраивания» сюжета: читатель может только догадываться, что случилось с героем, есть ли в «темном» фрагменте какой-то ключ или все вынесено за многоточие.
Тема смерти вообще чрезвычайно важна для новой книги Шостаковской — и далеко не всегда она связана с инфантильной оптикой, которая, кажется, уступает место чему-то иному. Мотивы старения и уродства («всё равно ты старая гнида», «Я в зеркале кадавр хороший»), памяти о прошлом («Это была твоя любовь», «старый „Житан” был лучше») трудно связать с «инфантилизмом». Представляется, что в настоящий момент развития поэзии «инфантилизм» хотя и остался, дойдя до некоторого предела, но соседствует с противоположной оптикой, проявляющейся как у авторов, для которых «инфантильная оптика» прежде была основной, так и — особенно — у более молодых. Но это тема для отдельного разговора, а пока остается надеяться, что книга Ирины Шостаковской не останется без читателя, а стихотворения, в книгу не вошедшие, также в каком-либо виде до нас дойдут.
Елена ГОРШКОВА
КНИЖНАЯ ПОЛКА ДАНИЛЫ ДАВЫДОВА
Юрий Рябинин. Мистика московских кладбищ. М., «Алгоритм», 2011, 560 стр.
Начиная обзор с кладбищенской темы, ничего не подразумеваю «готичного»: просто в ряду весьма изрядного — и крайне неравноценного по качеству — потока москвоведческой литературы том очерков Юрия Рябинина предстает событием незаурядным.
Сразу надо отметить совершеннейшую произвольность собственно заглавия книги: к мистике этот путеводитель по некрополям столицы (впрочем, автор четко, опираясь на этимологию, противопоставляет понятия «некрополь» и «кладбище» — как «город мертвых», место вечного упокоения — и место упокоения временного, до воскресения) не имеет никакого отношение; вероятно, перед нами характерный издательский произвол, превращающий спокойное и солидное сочинение в нечто массово-привлекательное (вообще, редактура книги, если и была как таковая, чудовищна, что, впрочем, давно не есть предмет удивления). Эта досадная шелуха не мешает собственно содержанию рябининского сочинения — чуть ли не самого полного на сей день описания достопримечательностей московских кладбищ (впрочем, автор ссылается на важный для него труд столетней давности — «Очерки истории московских кладбищ» А. Т. Саладина). Это не справочник, — книга для чтения, причем научно-популярного, но видно, какой объем материала перелопатил автор, видно, что перед нами не компиляция, но вполне концептуально выстроенная работа.