Новый Мир ( № 6 2012)
Шрифт:
Однако рядом с темой противостояния традиции у Подороги постоянно проводится идея поиска иной траектории. Так, поэтическое косноязычие («остраннение») для Андрея Белого — «это отказ от литературного языка-нормы в пользу другого, неведомого языка, который еще предстоит создать. Идеальное косноязычие как утопия нового языка ». А образ вестника у обэриутов — это представление о возможности существования на границах миров, попытка взгляда на принципы человеческого существования (разумеется, включающие и литературные каноны) из пространства, не подчиненного этим законам и потому не обремененного противостоянием им: «Обэриутский жест — очаг бессмыслицы, он самоценен, событиен и поэтому не нуждается в интерпретации („смысле”), он — ни для чего, он — просто открытие новых возможностей существования предметов и тел, погрязших в скуке времени и поэтому неподвижных и мертвых. <… > То, что я читаю, не предназначено для понимания, не понимать — вот то, что нужно удерживать, читая Введенского или Хармса. Надо заметить, что филологическая жажда понимания намного сильнее философского любопытства. Тактика комментария остается прежней — создать условия для понимания непонятного, найти в любом непонятном основу для будущего объяснения и уточнения, ссылки или параллели». В первом томе «Мимесиса» эта мысль развивалась на базе текстов Достоевского: «Мы начинаем слышать голоса, как если бы они приходили к нам изнутри, из каких-то потаенных глубин нашего молчания» [18] .
Тема трансгрессивного жеста, выхода в (до)языковое Ничто никоим образом не может быть ограничена коммуникативными кодами культуры, аналогиями и влияниями, наоборот — речь идет об указании на их пределы, на поиск того, что предшествует им [19] . И в таком случае мотив искажения, «остраннения» реальности и противостояния традиции начинает выглядеть второстепенным средством для философского поиска. Исследование Подороги лишь подступает к этим темам, в связи с чем возникает вопрос о мнимой всеохватности концепта мимесиса [20] и методов аналитической антропологии для рассматриваемых проблем. Однако особенностью исследования Подороги оказывается его отчаянное намерение остаться при анализе другой литературы на привычной территории коммуникативных стратегий [21] , аналогий, влияний и подражаний.
Прежде всего, «Мимесис» пытается провести некую линию преемственности внутри другой литературы . В каком-то смысле речь идет о выстраивании альтернативной истории литературы, параллельной традиции. Но поскольку отдельные звенья этой цепи оказываются вполне предсказуемыми (так, влияние Гоголя на Достоевского — тема привычная даже на уровне школьной программы), то создается впечатление, что Подорога продолжает мыслить в «имперской» логике традиции там, где уместней оказывается «анархистская» логика разрыва , продолжает использовать привычный метод культурных аналогий там, где, возможно, требуется отказ от него. Усиливается обратное впечатление: всякое обнаружение следов влияния Гоголя в текстах Достоевского в большей степени отдаляет нас от анализа этих произведений, чем приближает к нему.
В главе об Андрее Белом автор задается следующим вопросом: «Можно ли, а главное, нужно ли в помощь антропологии литературы вводить иной масштаб аналитики? Например, попытаться соотнести понятие строя у Белого с такими понятиями, как „объемлющий оптический строй” Дж. Гибсона, длительность А. Бергсона, теория значения этолога Ж.-В. Юкскюля или экзистенциал „бытие-в-мире” М. Хайдеггера?» Вопрос остается риторическим, но по мере чтения все больше начинает претендовать на роль своеобразного эпиграфа к «Мимесису». Особенно отчетливо эта проблема предела аналогий (пусть неожиданных и удивляющих) выявляется при анализе текстов Андрея Платонова. При всей оригинальности предпринятая Подорогой попытка взгляда на художественный универсум Платонова через машинную эстетику («Машина как принцип организации материи стиха, всей пролетарской поэмы») прежде всего заставляет задуматься о том, что эти тексты никоим образом к ней не сводятся. В голову приходит мысль, что аналитическая антропология, вопреки стремлению взглянуть на текст как на событие sui generis , продолжает оставаться на территории поиска исторических и культурных точек опоры для единичного художественного объекта. В случае Платонова привязки к эпохе кажутся несущественными не потому, что они лишены смысла, а потому, что они совершенно не позволяют понять, почему в эту эпоху так писал только Платонов.
Наиболее удачными эпизодами главы «Евнух души» кажутся противоположные интенции, спонтанный поиск возможности проанализировать машинную эстетику через тексты Платонова: «Сегодня идеи Федорова, Флоренского, Вернадского оказались комментарием к идеям Платонова в области электротехники, теории машин и общей теории Природы». Но в «Мимесисе» эта мысль оказывается отнюдь не точкой отсчета для альтернативного взгляда на русскую культуру, а, скорее, — любопытным дополнением к встраиванию Платонова в логику путей науки и философии [22] .
Тем не менее представлять исследование Подороги как работу, расколотую собственными противоречиями, было бы опрометчиво. Прежде всего потому, что предложенное выше разделение коммуникативного и докоммуникативного уровней (литературного) языка отнюдь не является легко разрешаемой проблемой. Трудность заключается не только в том, что разговор о возможности творчества за пределами традиции оказывается сложным образом переплетен с идеей противостояния канонам, поскольку именно мысль об отрицании законов должна стать точкой отсчета для этого разговора. Но главное непреодоленное и, быть может, непреодолимое препятствие можно определить следующим образом: в пространстве философского (филологического) исследования размышления о трансгрессивном выходе в область до коммуникации неизменно оказываются заперты в коммуникативных пределах. В противном случае подобное исследование должно соответственно своей цели освободиться от функции текста-сообщения . И «Мимесис» позволяет вплотную приблизиться к завораживающей многогранности этой проблемы.
По-видимому, одним из главных результатов исследования Подороги является радикальное сомнение в универсальности взгляда на литературное произведение исключительно через встраивание его в некую систему. «Мимесис» указывает на существование текстов, при анализе которых принцип аналогий и влияний, главенствовавший в теории литературы на протяжении многих лет, теряет свою всеохватность.
Анатолий РЯСОВ
[3] П о д о р о г а В. А. Мимесис. Материалы по аналитической антропологии литературы. В 2-х томах. Т. 1. Н. Гоголь, Ф. Достоевский. М., «Культурная Революция», «Logos altera», 2006.
[4] Cм. обширные дискуссии на эту тему в номерах журнала «Новое литературное обозрение» за 2010 — 2012 гг., прежде всего: № 106 (2010, № 6) и № 113 (2012, № 1).
[5] П о д о р о г а В. А. Словарь аналитической антропологии <http://lib.ru/FILOSOF/PODOROGA_W/s_antropo.txt> .
[6] Пожалуй, именно акцент на чтении, а не понимании объясняет внимание к фигуре Мориса Бланшо во введении к «Мимесису»: «Чтение в смысле чтения литературы не требует даже чистого движения понимания, осмысления, которое сохраняло бы смысл, подхватывая его. Чтение располагается по ту или по сю сторону понимания» (Б л а н ш о М. Пространство литературы. М., «Логос», 2002, стр. 199). Так же любопытно заметить, что в пространстве русской философии тема неинтерпретирующего чтения на протяжении многих лет занимала Владимира Бибихина.
[7] П о д о р о г а В. А. Мимесис, т. 1, стр. 9.
[8] В этом исследовании произведения С. Кьеркегора, Ф. Ницше, М. Хайдеггера, М. Пруста и Ф. Кафки рассматривались как «экстерриториальные» — сопротивляющиеся общепринятым нормам историко-философского анализа (См.: П о д о р о г а В. А. Выражение и смысл. М., «Ad Marginem», 1995).
[9] См.: Ф у к о М. Ненормальные. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1974 — 1975 учебном году. СПб., «Наука», 2004.
[10] П о д о р о г а В. А. Мимесис, т. 1, стр. 69.
[11] Хотя подобных наблюдений в книге немало: переработка языка идеологии у Платонова («Язык Платонова — замечательный пример негативного мимесиса деспотического языка-палача, учрежденного могуществом автократической и ничем не ограниченной воли. Одно правило: подражать, отрицая подражаемое»); переворот смыслов у обэриутов («общая манера размышлять для Хармса, Вагинова и Введенского и, конечно, для главного обэриутского философа Липавского заключается в следующем по простоте приеме: сопоставлении всего со всем»).
[12] П о л а н Ж. Тарбские цветы, или Террор в изящной словесности. СПб., «Наука», 2000, стр. 43.
[13] К р и с т е в а Ю. Бахтин, слово, диалог и роман. В сб.: «Французская семиотика. От структурализма к постструктурализму». М., «Издательская группа Прогресс», 2000, стр. 433.
[14] Д е л ё з Ж. Критика и клиника. СПб., «Machina», 2002, стр. 149.
[15] См.: Б л у м Х. Страх влияния. Карта перечитывания. Екатеринбург, Изд-во Уральского университета, 1998.