Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 8 2011)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

 

Клены в том году вели себя еще более странно, чем каштаны, но как-то иначе. В их странности было гораздо больше четкости — они просто не выпустили осенью свои привычные крылатки, что всегда опускались под ноги, конкурируя с бумажным мусором, который танцует, подхватываемый ветром, вместе с полиэтиленовыми пакетами и листьями с других деревьев. В том году клены упрямо, вплоть до первых заморозков, держали при себе не только крылатки, но и листья. Как будто решили игнорировать раскрученный рекламный бренд “золотой осени”, создав ему альтернативный, — “зеленой зимы”. На улицах лежал снег, когда первые, еще вполне зеленые кленовые листья начали опускаться на землю, а некоторые деревья так и простояли с зелеными листьями до самого февраля, напоминая какие-нибудь генетически модифицированные елки. Рассказывали, что музыкальные инструменты, изготовленные из древесины кленов, срубленных в том году, звучали как-то совсем по-другому.

 

С каждым годом бабушка потребляла все больше печеных яблок. Она ела их утром после своей суровой армейской зарядки (обливание холодной водой, пятнадцать подтягиваний, пятьдесят раз пресс и десять отжиманий от пола на кулаках — все это она легко проделывала почти до семидесяти лет, а потом из-за артрита отказалась от подтягиваний и отжиманий). Сначала она запекала яблоки, еще горячими посыпая их сахарной пудрой или смесью ванильного сахара и корицы. А потом начала вырезать серединки и заливать их медом.

Чем старше становилась бабушка, тем больше у нее было желание заниматься чем-то, требующим большого терпения. Особенно меня удивляла ее прогрессирующая заинтересованность кулинарией. То есть готовила бабушка всегда и всегда делала это хорошо. Но если раньше, еще когда дед был жив, она постоянно подчеркивала, что проводить время на кухне ей совсем не нравится и делает она это исключительно по необходимости, то теперь готовка превратилась для нее в удовольствие.

Бабушка просыпалась где-то в полшестого, после зарядки садилась на кухне и за первой чашкой кофе планировала меню на день. В принципе так она делала всю жизнь, только раньше стремилась сделать все как можно быстрее и выбирала, а то и выдумывала что-нибудь, не требующее долгого приготовления и чего хватило бы на несколько дней. А теперь она каждый день готовила все свежее и в небольших количествах, часто не съедала всего и относила попробовать соседям или приглашала подруг. Бабушка всегда мало ела — не из-за лишних килограммов, просто не любила много есть. Говорила, что на голодный желудок лучше думается. Теперь из ее меню исчезли макароны и сосиски, зато появилось несколько разновидностей соуса бешамель: бабушка импровизировала с разными составляющими, используя классическую основу, созданную французским маркизом. Каждый день она варила суп, максимально усложняя себе задачу даже в наиболее тривиальных рецептах. Если суп был овощной, то овощей у нее должно было быть не меньше десятка, если мясной, то бульон готовился заранее, приправленный специально собранным летом в горах чабрецом, выращенным в горшке на кухне базиликом и усовершенствованный еще какими-то алхимическими операциями, вникать в которые я даже не пыталась.

Моя бабушка была не похожа на бабушек моих ровесников и все делала как-то эдак. Не потому, что хотела продемонстрировать собственную исключительность и обособиться от большинства, наоборот, бабушке было очень важно иметь как можно больше друзей и знакомых, особенно в последние годы, когда я выросла и она часто чувствовала себя совсем одинокой. Но все ее попытки освоиться среди соседей или завести дружеские контакты в традиционных пенсионерских кругах наталкивались на глухую стену непонимания. Не то чтобы ее не любили, вовсе нет, просто ее интересы и образ жизни слишком отличались от интересов и характера времяпрепровождения тех, с кем бабушка легко могла бы общаться, измени она ряд своих привычек.

Например, если бы начала ездить по рынкам города и сравнивать цены, пользуясь правом бесплатного пенсионно-фронтового проезда, как другие пожилые женщины ее возраста, а потом в обществе старушек на скамейках у подъезда долго возмущалась бы хамством водителей автобусов. Но она не делала этого. Не потому, что ей хватало пенсии, просто ей было жаль тратить время на такие пустяки. Когда у нее заканчивались деньги, она просто не покупала ничего (на такие случаи у нее всегда имелось в запасе несколько килограммов круп и консервы).

Она могла бы иметь намного больше знакомых, если бы у нее был огород и она проводила бы там большую часть свободного времени. Но бабушка не любила копаться в земле.

Ей не удавалось сблизиться ни с кем даже на почве кулинарной темы. Ее манера готовить не вызывала заинтересованности у сориентированных на питание большой семьи с минимальными доходами бабушкиных однолеток, или однолетчиц — определение, возможно, неправильное формально, зато точнее по сути.

Я не знаю, страдала ли бабушка из-за этой своей обособленности, наверное, страдала, хотя никогда об этом не упоминала. Она интенсивно обменивалась письмами с двумя своими фронтовыми подругами, и эти письма заменяли ей живое общение. Это были странные письма. По крайней мере, те из них, которые мне удалось собрать потом, после бабушкиной смерти. Когда я увидела, как аккуратно были у нее сложены и упорядочены все ответы подруг, то поняла, что это была очень важная для нее переписка и что бабушка была бы очень довольна мной, если бы мне удалось собрать ее полностью. Я написала бабушкиным подругам с просьбой выслать мне ее письма, и они пообещали сделать это после своей смерти, то есть попросить об этом своих родственников. Некоторые из этих писем потерялись, но те, что удалось получить, производили впечатление, будто эти трое жили в каком-то своем мире, далеком от той реальности, которая окружает всех нас.

Я не знаю, почему они вдруг начали называть друг друга “фронтовыми” подругами, ведь ни одна из них никогда не имела ничего общего с Советской армией, а тем более с фронтами этой армии. Они скорее противостояли действиям этой армии на собственных тайных и еще до сих пор до конца не исследованных частных фронтах маленького галицкого городка. Моя бабушка, как и две ее подруги, была гинекологом, одним из лучших в городе. Она родилась в семье греко-католического священника, окончила польскую гимназию и часть студенческих лет провела в Вене. Наверное, осталась бы там навсегда, если бы не знакомство с дедом во время визита к родителям. Когда началась война, бабушка вернулась домой, и они с дедом поженились. Бабушка переквалифицировалась в военного фельдшера, но на фронт так и не попала. То, что дед сделал партийную карьеру, спасло их обоих, так как трудно предположить, что никто не донес про ее нелегальную помощь парням из леса, которой она занималась все военные и наихудшие послевоенные годы. Вместе со своими фронтовыми подругами, которых потом разбросало так далеко, они организовали домашний госпиталь в брошенном хозяевами доме на окраине города, где лечили тяжелобольных. Бабушка никогда не рассказывала мне об этом — не было ничего об этом и в тех письмах, которые мне удалось отыскать. Хотя, возможно, я просто не умею читать между строк.

 

Несколько последних дней я перечитывала “Швейка”, — писала бабушка своей фронтовой подруге из Донецка. — Не могу понять, что мне в нем раньше так нравилось. Примитивный юмор, мимоходом записанные застольные анекдоты. И можно ли вообще смеяться над такими вещами, или это у меня приступ пуританства, а смеяться можно и даже нужно над всем?

 

Теперь я уже так никогда и не узнаю о том, как сосуществовали убеждения деда и бабушки в те послевоенные годы, когда он делал партийную карьеру, а она по ночам дежурила в подпольном госпитале, где позже, в 60-х, устроили склад запрещенной литературы, а еще позже, в 70-х, там происходили тайные крещения и греко-католические богослужения. Или, возможно, убеждения у них были общими, и все, что делал дед, можно считать этаким личным саботажем, на который они отважились вместе, чтобы спастись от того, что происходило вокруг, от пассивности и бездействия, на которое были обречены, если бы не дедова высокая должность и определенная доля безнаказанности, которую эта должность гарантировала. Я не представляю, каких усилий стоила им обоим такая двойная или даже тройная жизнь, но могу понять нежелание бабушки говорить об этом. Ведь рассказывать — значит переживать все еще раз, четче видеть свои и чужие ошибки, возвращаться к смертям, боли и несправедливости, осознавать, как мало эти жертвы значат для потомков. Все это легче выдержать, когда заставляешь себя забыть, думать о чем-то другом. Такая специфически врачебная душевная закалка, когда боль, чужая или собственная, не должна отвлекать от необходимости выжить и спасти как можно больше жизней.

 

Мои австрийцы прислали мне “Жестяной барабан”, — отвечала бабушке ее подруга из Донецка. — Э то просто грандиозная вещь, не знаю, когда ее у нас наконец переведут и как вообще это возможно перевести. Обязательно вышлю тебе на днях. Это именно то, что тебе сейчас нужно, я чувствую. Понимаешь, у него совсем другая природа смеха. Какая-то издевка, заложенная в самой людской природе, в чертах, которыми она нас наделяет. И для того, чтобы понять хоть что-нибудь важное в этом мире, нужно быть карликом, которого все презирают, или инвалидом, или хотя бы просто пережить что-то ужасное, пройти через унижение и человеческое пренебрежение. Только тогда открывается какая-то другая чувствительность, способность видеть не только то, что лежит на поверхности, ощущать истинную ценность вещей.

 

Часть писем, доставшихся мне в наследство, больше напоминают отрывки из учебника истории мировой литературы, чем переписку трех женщин-гинекологов, две из которых пережили ссылку и были реабилитированы только благодаря бабушкиным усилиям. Чтобы узнать из писем хоть что-нибудь про обстоятельства, в которых жили эти женщины, надо было уметь хорошо читать между строк. Мне так и не удалось этому научиться.

Вот, например, что писала бабушкина подруга из Донецка в день путча ГКЧП:

Поделиться с друзьями: