Новый Мир ( № 8 2011)
Шрифт:
Позже, когда она будет лежать дома на диване и тупо смотреть в потолок, а внутри все будет болеть, и она не сможет с точностью определить, где именно находится эта больная внутренность, с которой делали что-то без ее ведома, тогда она не будет уверена и в том, когда именно началось это отупение, похожее на тяжкое похмелье, — уже после того, как врач, едва нащупав вену на худой руке, вколол ей наркоз, или еще до того, сразу же, как она переступила ободранный порог больницы, из которой вышла уже каким-то совсем другим, чужим себе человеком. Когда она представляла себе раньше, как чувствуют себя после такого, то допускала все что угодно: страх, отчаяние, слезы, раскаянье, истерику, желание совершить самоубийство — только не такое полное равнодушие, почти облегчение, ближе к отупению, чем к уравновешенности.
В ее мозгу вдруг остановилась быстрая центрифуга, которая наматывала круги в одну сторону, наматывала так быстро, что все пейзажи сливались в одну сплошную линию, а потом отступили куда-то далеко. Остановилась она только на миг, чтобы сразу начать раскручиваться в противоположном направлении. Раньше эта центрифуга угрожающе подступала очень близко, как земля в окне самолета, идущего на посадку, увеличивалась в размерах и теряла четкость контуров и масштабность изображения. А теперь изображение, и раньше-то не слишком четкое, как будто отступало, его контуры оставались аморфными, зато четко проступали отдельные молекулы. Наверное, это были молекулы. И она не только видела их — она чувствовала кожей их терпкое касание. А возможно, это были молекулы ее собственной кожи, и именно так ее тело выглядит со стороны, когда душа, выйдя из него, последний раз осматривает свои владения.
Вместе с этой сменой направления пришел страх и холод. Она почувствовала себя частью большого куска льда, на который продолжала смотреть со стороны, будто на нечто чужеродное. Отдельные молекулы, которые она продолжала видеть и за движением которых даже могла наблюдать, были не круглыми, как она всегда себе представляла, а кубическими и двигались по сложным, эллипсоидным траекториям. Она сама, еще не приобретя какой-то конкретной формы, была прикреплена к этому огромному кубу где-то сбоку. Поза была неудобной, постоянно хотелось подвинуться в сторону, чтобы не упасть, хотелось натянуть на себя покрывало. Наличие покрывала она осознавала, хотя и не видела его. Между кристаллами, не нарушая их целостности, быстро перемещались кубики молекул, причем ей было понятно, каким образом они попадают внутрь этого кристаллического монолита, но она не видела никаких щелей на том месте, где они заползали внутрь или выползали наружу. Возможно, это было связано с тем, что такой разницы между внутренними и внешними плоскостями не существовало, и отсутствие разницы совсем не удивляло ее. Она чувствовала себя одновременно и частичкой кристалла, и одной из молекул. Постоянное движение по невидимым капиллярам кристалла очень успокаивало ее, и если бы не хотелось постоянно подтянуть на себя невидимое покрывало, она могла бы пребывать в этом гармоничном состоянии вечно. Чувствовала себя причастной к какому-то тайному знанию, к существованию другой формы сознания, намного совершеннее известной ей ранее, той, что не требует слов и других условностей и пригодна для коммуникации, лишенной всех тех искажений, которые накладывает на смысл необходимость выражать все с помощью несовершенной системы вербальных, визуальных или других символов. Это было похоже на ощущение, когда долго смотришь фильм на неизвестном тебе языке, сопровождаемый очень плохим, еле слышным синхронным переводом, и уже в самом конце, когда почти теряешь надежду что-либо понять, актеры вдруг переходят на понятный тебе язык. И в первый момент ты еще даже не знаешь, то ли они перешли на твой язык, то ли ты вдруг начинаешь понимать их язык, но это и не важно, как не важно и то, нравится ли тебе этот фильм. Здесь речь совсем о другом.
Но вдруг центрифуга почти остановилась, и бесшумную гармонию нарушил какой-то звук. Теперь уже чувствовалось, что где-то существует невидимое “снаружи” и оттуда доносятся эти гнусавые звуки. Если напрячься, то даже можно рассмотреть неясные белые контуры. Наиболее отчетливым впечатлением от этого вторжения был запах сигарет, едва уловимый, как выяснилось потом, когда Алла уже пришла в себя и говорила со своим врачом, от которой попахивало сигаретным дымом да еще кофе и духами. Во время разговора темный пушок над ее верхней губой был более заметен, чем обычно.
Потом видение исчезло, но теперь существование в этой массе с размытыми контурами было лишено прежней безоблачности. Алле стало страшно, она уже чувствовала, что у нее есть не только эта неопределенно-кристаллическая сущность, но и вполне реальное тело, которое в данный момент ее не слушается, и именно поэтому не удается натянуть на себя покрывало, очертания которого становятся все более четкими. Остатки тепла понемногу исчезали, зато все сильнее укреплялся в своих позициях холод, а больше всего пугала беспомощность, неспособность пошевелиться и страх, что так будет всегда и придется провести неизвестно сколько времени в этой мрачной комнате с окнами, до половины закрашенными белым, терпеть этот холод и чувствовать только то, по каким сложным траекториям передвигаются кубоподобные молекулы твоего собственного тела.
Когда она сказала обо всем Зенону, ничего не объясняя и не вдаваясь в детали, просто сообщила факт, он промолчал. А в глазах у него снова появилось то самое чужое и враждебное чувство, которое уже один раз напугало ее, и Алла ощутила внезапное, хотя, как выяснилось после, всего лишь временное облегчение, что-то похожее на убежденность в правильности сделанного. Но эта убежденность быстро прошла, зато начал регулярно сниться один и тот же сон. Восстановить подробности этого сна ей ни разу не удалось: он состоял из одних лишь ощущений, главным из которых был страх. Паника, похожая на ту, что охватывает в толпе, которая вдруг срывается с места и непонятно зачем куда-то бежит, страх перед чем-то неизвестным, чего ждешь и боишься не потому, что оно плохое, а потому, что не знаешь, нужно ли этого бояться. Время от времени этот сон разнообразили сороконожки, похожие на кубики молекул, которые выглядели угрожающе и ползли не куда-то далеко, в непрозрачную белую кристалличность, а, наоборот, выползали из нее и угрожающе надвигались, непропорционально увеличиваясь в размере с каждым следующим шагом. Но хуже всего было возвращение во сне этого ощущения слитности с чем-то большим и лишенным формы, ощущения расплавленности, которое жгло или морозило и вонзало мелкие болезненные жала прямо в мозг, как будто не могло отыскать впаянных в монолит других частей тела.
Возможно, когда-то тогда и появилась первая из тех незаметных микротрещин, которые постепенно накапливаются на мышечной ткани супружеских отношений и потом проявляются так неожиданно. Однажды он признался ей, что уже не чувствует себя влюбленным и отсутствие этого чувства очень его огорчает. После того разговора, который постепенно перешел в бурное выяснение отношений, она ощутила, что его равнодушие что-то в ней всколыхнуло, а его признание всколыхнуло что-то в нем, и все снова наладилось. Она даже снова начала просыпаться ночью от желания прижаться к его теплой спине и услышать неразборчивое сонное бормотание. Но с тех пор эта мысль не давала ей покоя, потому что на самом деле он только высказал (он всегда лучше ладил со словами, чем она) то, что она также ощущала. И это не раздражало ее, не возмущало, а просто огорчало. Спокойно огорчало, могла бы добавить она, но этого спокойствия она боялась больше всего, поэтому не добавила.
Именно тогда они решили, что ему нужно научиться танцевать. В детстве он также занимался танцами, но не бальными, а народными, и считал себя неплохим партнером. Алла на тот момент оставила профессиональные танцы, так и не найдя партнера на замену, и зарабатывала на жизнь уроками танца. Они решили, что будет романтично, если он каждый вечер будет приходить к ней в танцкласс и они будут вальсировать вдвоем в приглушенном свете уличного фонаря, который стоял прямо за окном и полосами освещал комнату с зеркалами.
Это было и правда романтично, несколько раз они даже занимались любовью прямо на грязном полу со стертым лаком и специфическим запахом припудренного пота и испарившихся духов под слоем пыли, царящей во всех гримерках и танцклассах. Единственное, что у них совсем не получалось, — это танцы. Она была невероятно терпелива и старалась не задеть его самолюбия неосторожным замечанием. Но уже после нескольких занятий им обоим стало ясно, что танцевать в паре они не могут. Что-то срабатывало, точнее — не срабатывало, как выключатель на стене, когда они становились в шестую позицию, с которой начинается большинство классических бальных танцев, и внимательно слушали музыку, отсчитывая мысленно до трех, если это был какой-нибудь вальс, или до восьми, когда дело доходило до танго.
Чем больше взаимной толерантности и терпимости они проявляли, тем хуже все становилось. Они чувствовали себя как деревянные марионетки, которых кто-то наверху дергает рассеянно за ниточки, думая при этом совершенно о другом. Их движения казались обоим неуклюжими и лишенными смысла. И хуже всего, что это трудно было объяснить, так как танцевали они вроде бы правильно, двигаясь в такт музыке и редко сбиваясь. Но каждая его небольшая ошибка ужасно раздражала ее, как будто ей не приходилось целыми днями наблюдать за десятками безнадежных, лишенных слуха и чувства ритма детей и взрослых, которые приходили к ней на уроки и никак не могли понять, что так никогда ничему и не научатся. Они совсем ее не раздражали, наоборот, каждый их маленький успех наполнял ее радостью за свой педагогический талант. А тут, когда Зенон танцевал вполне прилично, только время от времени делал мелкие ошибки, исправить которые не так уж сложно, она еле сдерживала ярость, а он раздражался не меньше, чувствуя ее злость и несправедливость этой злости. Когда она танцевала с другими мужчинами или учениками, то никогда не вспоминала про свет прожекторов, сцену, страх перед быстрым темпом музыки, с которого так страшно сбиться, про подбадривающие улыбки, которыми постоянно обмениваются в паузах между танцами опытные партнеры, чтобы придать себе уверенности. Она не решалась признаться себе, что на самом деле ей не хватает не побед в конкурсах, не цветов и аплодисментов, а напряженной работы, приносящей невидимые неопытному глазу результаты, чувство движения вперед, победы над чем-то в себе самой, чувство, что ты можешь заставить свое тело слушаться и превышать собственные возможности. Все эти танцы были совсем другими и не имели ничего общего с ее прошлым и с тем будущим, которого ее лишили. И только когда ее ноги становились в шестую позицию рядом с ногами Зенона, эти воспоминания накатывали на нее холодными ностальгическими волнами, и она начинала раздражаться из-за каждого его мелкого промаха.
Ему тоже трудно было сосредоточиться на танцах, потому что мешала ее напряженность и ее раздражение, которое он чувствовал и не мог объяснить. А вместо того, чтобы внимательно слушать музыку, он почему-то начинал вспоминать, что его рукопись отклонило серьезное издательство и теперь его издадут в серии начинающих, а уважаемые критики, его хорошие знакомые, из вежливости промолчат о его новой книге, как уже промолчали о предыдущих. Почему-то осознание собственной посредственности и того, что ему никогда не стать кем-то выдающимся, приходило к нему только здесь, в танцклассе, когда он чувствовал, как хорошо двигается Алла, как она ловит ритм и как легко ей все это дается. Он никогда не видел ее на сцене, в танце с настоящим партнером, но интуитивно чувствовал, что она лучше многих, что она могла бы далеко пойти и что ей просто не повезло. А ему, наоборот, повезло, у него есть хорошие связи благодаря родителям, и большинство писателей его уровня не издают вообще, тогда как у него выходит книга за книгой, и ему даже удается как-то за счет этого прожить. Осознание такой несправедливости должно было бы вызывать у него сочувствие к жене, но вместо этого он ощущал только, как ее скрытое раздражение передается и ему.