Чтение онлайн

ЖАНРЫ

О насилии

Жижек Славой

Шрифт:

Ознобляющий эффект приведенного фрагмента объясняется тем, что Хайдеггер не просто по-новому обыгрывает стандартную риторическую фигуру инверсии («сущность насилия не имеет никакого отношения к окружающему насилию, страданиям, войне, разрушениям и так далее; сущность насилия состоит в насильственном характере самого насаждения/основания самой новой формы сущности, раскрытия общего бытия»); непрямо, но все же вполне отчетливо Хайдеггер прочитывает такое сущностное насилие как нечто, закладывающее основу — или по крайней мере открывающее пространство для — вспышек самого онтического или физического насилия. Поэтому не следует ограничивать насилие, о котором говорит Хайдеггер, «просто» онтологической областью: хотя оно как таковое и является насильственным, производя определенное раскрытие мира, эта констелляция мира также предполагает социальные отношения власти. В своей интерпретации гераклитовского фрагмента 53 («Война — отец всего и всего царь; одним она определила быть богами, другим — людьми; одних она сделала рабами, других — свободными») Хайдеггер, в отличие от тех, кто обвиняет его в том, что он упускает из виду «жестокости» древнегреческой жизни (рабство и т. д.), прямо обращает внимание на то, что «чин и господство» непосредственно заключены в раскрытии бытия, обеспечивая тем самым прямое онтологическое основание социальным отношениям господства:

«Если ныне порой слишком усердно беспокоит греческий полис, то этим не стоит пренебрегать, не то понятие полиса легко станет безобидным и сентиментальным. То, что соразмерно чину, есть сильнейшее. Поэтому бытие, логос — как собранное созвучие — не каждому доступно одинаково легко и по той же цене, оно, наоборот, от такого согласия, которое всякий раз есть лишь сглаживание, снятие напряжения, выравнивание, — сокрыто»28.

Таким образом, существует прямая связь между онтологическим насилием и структурой социального насилия (поддержанием отношений принудительного господства), присущей языку. В своей книге «Америка день за днем» (1948) Симона де Бовуар отмечает: «многие расисты, пренебрегая строгой наукой, настаивают на том, что, даже если психологические причины этого не выявлены, чернокожие действительно являются неполноценными. Чтобы убедиться в этом, достаточно проехаться по Америке»29. Ее замечание о расизме легко может быть неверно истолковано. Например, в своем недавнем комментарии Стелла Сэндфорд говорит, что «ничто не оправдывает принятие Бовуар „факта“ этой неполноценности»:

«Принимая во внимание ее философский экзистенциализм, нам, скорее, следовало бы ожидать, что Бовуар должна говорить об интерпретации существующих физиологических различий с точки зрения неполноценности и полноценности… или указать на ошибочность использования оценочных суждений для обозначения предполагаемых свойств людей, словно „подтверждающих данность“»30.

Понятно, что вызывает здесь такую озабоченность у Сэнд-форд. Она сознает, что заявления Бовуар о действительной неполноценности негров указывает на нечто большее, нежели простой социальный факт, что на американском Юге того (и не только того) времени белое большинство считало негров неполноценными, и в каком-то смысле они действительно были неполноценными. Но ее критическое решение, вызванное стремлением избежать расистских заявлений о действительной неполноценности негров, состоит в превращении их неполноценности в вопрос интерпретации и суждения белых расистов и отделении ее от вопроса о том, какими они были на самом деле. Но это смягчающее различение упускает по-настоящему глубокое измерение расизма: негры (или белые, или какие угодно еще) существуют в социально-символическом мире. Когда белые считают их неполноценными, они действительно становятся неполноценными на уровне своей социально-символической идентичности. Иными словами, идеология белых расистов обладает перформативной действенностью. Это не просто интерпретация того, каковы негры на самом деле, но интерпретация, которая определяет само бытие и социальное существование интерпретируемых субъектов.

Теперь мы можем точно установить причину, которая заставляет Сэндфорд и других критиков Бовуар сопротивляться ее утверждению, что негры были действительно неполноценными: это сопротивление само по себе является идеологическим. В основе этой идеологии лежит страх того, что, уступив в этом пункте, мы лишимся внутренней свободы, автономии и человеческого достоинства. Именно поэтому такие критики настаивают на том, что негры не являются неполноценными: их просто пытается сделать такими насилие расистского дискурса белых. Таким образом, им навязывается то, что не влияет на их глубинное существо, и потому они могут сопротивляться (и сопротивляются) как свободные автономные агенты в своих действиях, мечтах и проектах.

Это возвращает нас к отправной точке настоящей главы, бездне ближнего. Хотя может показаться, что между тем способом, в силу которого дискурс составляет само ядро идентичности субъекта, и представлением об этом ядре как бездонной пропасти, находящейся за «стеной языка», существует противоречие, этот кажущийся парадокс имеет простое решение. «Стена языка», которая навсегда отделяет меня от бездны другого субъекта, одновременно является тем, что открывает и поддерживает эту бездну, — само препятствие, которое отделяет меня от Потустороннего, создает его мираж.

Глава 3. Andante Ma Non Troppq E Molto Cantabile: «Кровавый ширится прилив»

Странный случай фатической коммуникации

Во время волнений во французских пригородах осенью 2005 года тысячи машин погибли в огне и имела место крупная вспышка публичного насилия. Часто проводились параллели между этими волнениями и Новым Орлеаном, разграбленным после урагана Катрина, а также событиями мая 1968 года в Париже. Несмотря на существенные различия, из обеих этих параллелей можно извлечь определенные уроки. Парижские пожары оказали отрезвляющее влияние на тех европейских интеллектуалов, которые использовали события в Новом Орлеане для того, чтобы подчеркнуть превосходство европейской модели государства всеобщего благосостояния над диким американским капитализмом — теперь стало ясно, что подобное может произойти и в благополучной Франции. Те, кто связывал насилие в Новом Орлеане с отсутствием «европейской» солидарности, ошибались не меньше, чем американские либералы из числа сторонников свободного рынка, которые теперь со злорадством отмечают, что именно жесткое государственное вмешательство, сдерживающее рыночную конкуренцию и развитие, помешало экономическому подъему маргинализированных иммигрантов во Франции (в отличие от Соединенных Штатов, где многие иммигрантские группы оказались в числе одних из наиболее преуспевающих).

Что же касается мая 1968 года, то здесь бросается в глаза полное отсутствие какой-либо утопической перспективы у протестующих: если май 1968 года был восстанием с утопическим идеалом, то волнения 2005 года были простой вспышкой насилия без каких-то претензий на положительный идеал — если избитая фраза, что «мы живем в постидеологическую эпоху», и имеет какой-то смысл, то он заключается именно в этом. Протестующие в парижских предместьях не выдвигали никаких определенных требований. Было лишь требование признания, основанное на размытом, глухом рессентименте [12] . Большинство опрошенных говорили о недопустимости слов тогдашнего министра внутренних дел Николя Саркози, назвавшего их «сбродом». В причудливом самореферентном коротком замыкании они протестовали против самой реакции на свой протест. «Популистский разум» наталкивается здесь на свой неразумный предел: мы имеем дело с протестом нулевой степени, насильственным актом протеста, который не выдвигает никаких требований. Забавно было видеть социологов, интеллектуалов, комментаторов, которые пытались понять и помочь. Они силились найти смысл в действиях протестующих: «Нам нужно что-то сделать с интеграцией иммигрантов, их благосостоянием, рабочими местами», — говорили они и тем самым нагоняли еще больше тумана, никак не решая ключевой загадки этих волнений.

12

От франц. ressentiment — злопамятство, зависть, озлобленность. Качество «рабской морали» в философии Фридриха Ницше.

Протестующие, хотя они и были непривилегированными и de facto исключенными, вовсе не жили на грани голода. И им не нужно было заботиться о своем выживании. Люди, находящиеся в куда более ужасных материальных условиях, не говоря уже о физическом и идеологическом угнетении, способны были сплачиваться в политических действиях, имея ясную или пусть даже туманную программу. Тот факт, что в полыхающих предместьях Парижа вовсе не было программы, сам по себе требует интерпретации. Он немало говорит нам о нашем политико-идеологическом тупике. Мы живем в обществе, горделиво называющем себя обществом выбора, хотя единственным выбором, имеющимся у принудительного демократического согласия, является слепое вымещение злобы. Разве тот печальный факт, что оппозиция системе неспособна выразить себя в качестве реалистической альтернативы или, по крайней мере, значимого утопического проекта и оформляется только в бессмысленных вспышках насилия, не является самым серьезным обвинением тому положению, в котором мы оказались? Где здесь прославленная свобода выбора, когда единственным выбором оказывается игра по правилам или (саморазрушительное насилие? Насилие протестующих почти целиком было направлено против себя самих — автомобили и школы горели отнюдь не в богатых районах, они были заработаны тяжким трудом тех самых социальных слоев, выходцами из которых были протестующие.

Глядя на шокирующие репортажи и кадры охваченных огнем парижских предместий, необходимо прежде всего устоять перед тем, что я называю герменевтическим соблазном: поиском некоего более глубокого смысла или послания, сокрытого в этих вспышках. Труднее всего принять бессмысленность этих бунтов: будучи не просто формой протеста, они представляли собой то, что Лакан назвал passage a l'acte — импульсивный переход к действию, который невозможно перевести в речь или мысль и который несет с собой невыносимую фрустрацию. Это свидетельствует не только о бессилии правонарушителей, но и в еще большей степени об отсутствии того, что Фредрик Джеймисон назвал «когнитивным картографированием», неспособностью поместить опыт своей ситуации внутрь значимого целого.

Волнения в пригородах Парижа не были выражением какого-то определенного социально-экономического протеста; и в еще меньшей степени они были утверждением исламского фундаментализма. Одним из первых мест, которое они сожгли помимо социальной службы, была мечеть — именно поэтому религиозные организации мусульман немедленно осудили насилие. Бунты были просто попыткой обретения зримости. Социальная группа, пусть даже являющаяся частью Франции и состоящая из французских граждан, считала себя исключенной из политического и социального пространства и хотела сделать свое присутствие зримым для широкой публики. Их действия говорили за них: «Нравится вам это или нет, вот мы здесь, как бы вы ни делали вид, что не видите нас». Комментаторы оказались неспособными заметить тот важный факт, что протестующие не требовали для себя никакого особого статуса в качестве членов религиозной или этнической общности, отстаивающей свой закрытый образ жизни. Напротив, их основным посылом было то, что они хотели быть, и были, французскими гражданами, но не были в полной мере признаны таковыми.

Французский философ Ален Финкелькраут вызвал скандал во Франции, заявив в интервью израильской газете Ha'aretz, что волнения были «антиреспубликанскими погромами» и «этнорелигиозным восстанием». Он упустил суть: послание волнений было не в том, что протестующие посчитали французский республиканский универсализм угрозой своей идентичности, а, напротив, в том, что они не были включены в него, что они оказались по другую сторону стены, отделяющей видимую часть республиканского социального пространства от невидимой. Они не предлагали решения и не создавали движения для того, чтобы предложить такое решение. Их цель была в том, чтобы создать проблему, сигнализировать, что они были проблемой, которой нельзя больше пренебрегать. Именно поэтому было необходимо насилие. Организуй они ненасильственный марш, всем, чего бы они добились, была бы небольшая заметка в газетном подвале…

Поделиться с друзьями: