Чтение онлайн

ЖАНРЫ

О насилии

Жижек Славой

Шрифт:

Тот факт, что участники насильственных выступлений протеста хотели быть признанными и требовали признания в качестве полноценных французских граждан, свидетельствует не только о неспособности интегрировать их, но также о кризисе французской модели интеграции с ее имплицитно расистской исключающей нормативностью. В пространстве французской государственной идеологии термин «гражданин» противопоставляется «местному жителю» и указывает на примитивную часть населения, еще недозревшую до получения полного гражданства. Именно поэтому требование признания у протестующих означает также неприятие самой структуры, посредством которой осуществляется признание. Это призыв к созданию новой универсальной структуры1.

Это вновь возвращает нас к отправной точке: анекдоту о рабочем, воровавшем тачки. Аналитики, которые искали содержимое тачки и скрытый смысл бунтов, упускали очевидное. Как выразился бы Маршалл Маклюэн, здесь сообщением было само средство передачи сообщения.

В золотой век структурализма Роман Якобсон разработал понятие «фатической» функции, которую он выводил из предложенного Малиновским понятия «фатического общения», использования языка для поддержания социальных отношений посредством ритуализованных формул вроде приветствования, разговоров о погоде и тому подобных формальных средств социального общения. Прилежный структуралист, Якобсон включил сюда и средства прекращения общения: по его выражению, простое намерение продолжить коммуникативный контакт говорит о пустоте такого контакта. Он приводит диалог из Дороти Паркер:

— Ладно, стало быть, так, — сказал он.

— Стало быть, так, — сказала она, — почему же нет?

— Я думаю, стало быть, так, — сказал он, — то-то! Так, стало быть.

Пустота такого контакта выполняет полезную техническую функцию, будучи проверкой самой системы: «Алло, вы меня слышите?» Поэтому фатическая функция близка к «металингвистической»: она проверяет, работает ли канал. Одновременно отправитель и адресат проверяют, пользуются ли они одним и тем же кодом2. Не это ли как раз и имело место во вспышках насилия в пригородах Парижа? Не было ли основное сообщение своеобразным «Алло, вы меня слышите?», одновременной проверкой канала и самого кода?

По мысли Алена Бадью, мы живем в социальном пространстве, которое все чаще воспринимается как «безмирное» 3 . В таком пространстве единственной формой протеста является «бессмысленное» насилие. Даже нацистский антисемитизм, каким бы ужасным он ни был, открывал мир: он описывал свою критическую ситуацию, указывая своего врага, которым был «еврейский заговор»; он называл цель и средства ее достижения. Нацизм раскрывал реальность таким способом, который позволял его субъектам получить глобальное «когнитивное картографирование», включавшее пространство для их значимого участия. Возможно, именно в этом состоит одна из главных опасностей капитализма: хотя он глобален и охватывает весь мир, он поддерживает stricto sensu [13] «безмирную» идеологическую констелляцию, лишая подавляющее большинство людей какого-либо значимого когнитивного картографирования. Капитализм — это первый социально-экономический порядок, который детотализирует значение: он не является глобальным на уровне значения. В конце концов, не существует ни глобального «капиталистического мировоззрения», ни «капиталистической цивилизации»: фундаментальный урок глобализации в том и состоит, что капитализм может приспособиться ко всем цивилизациям — от христианской до индуистской или буддисткой, от Запада до Востока. Глобальное измерение капитализма можно сформулировать только на уровне истины-без-значения как «реального» глобального рыночного механизма. Первый вывод, который можно из всего этого сделать, заключается в том, что консервативная и либеральная реакции на беспорядки явно потерпели провал. Консерваторы рассуждали о «столкновении цивилизаций» и — как и ожидалось — о законе и порядке: иммигранты не должны злоупотреблять нашим гостеприимством; они наши гости, поэтому они должны уважать наши обычаи; наше общество имеет право охранять свою уникальную культуру и образ жизни; и нет никакого оправдания преступлениям и агрессивному поведению; молодым иммигрантам нужна не социальная помощь, а дисциплина и тяжелый труд… Левые либералы не менее предсказуемо произносили свою старую мантру о заброшенных социальных программах и усилиях по интеграции, лишающих молодое поколение иммигрантов сколько-нибудь ясных экономических и социальных перспектив и делающих вспышки насилия единственным способом выражения своего недовольства… Как выразился бы Сталин, бессмысленно спорить, какая реакция хуже: они обе хуже, включая предостережение, озвученное обеими сторонами, относительно реальной опасности этих вспышек, заключающееся в предсказуемой расистской реакции на них французского населения.

13

В строгом смысле (лат.).

Парижские волнения следует поставить в один ряд с еще одним типом насилия, которое либеральное большинство сегодня считает угрозой нашему образу жизни: прямыми террористическими нападениями, включая нападения смертников. В обоих случаях насилие и противодействие ему образуют смертельный порочный круг, порождая те самые силы, с которыми они пытаются бороться. В обоих случаях мы имеем дело со слепыми passages à l'acte, в которых насилие служит неявным признанием бессилия. Разница в том, что в отличие от парижских вспышек, которые были «нулевой степенью протеста», вспышкой насилия, которая ничего не хотела, террористические нападения совершаются во имя некоего абсолютного Смысла, представляемого религией. Их главная цель — весь западный безбожный образ жизни, основанный на современной науке. Наука сегодня ведет соперничество с религией, поскольку она служит двум глубоко идеологическим потребностям, надежды и цензуры, которые традиционно были предметом заботы религии. Опять-таки, цитируя Джона Грэя:

«Только наука способна заставить еретиков замолчать. Сегодня она является единственным институтом, способным претендовать на авторитет. Подобно Церкви в прошлом, она обладает властью топтать или маргинализировать независимых мыслителей. С точки зрения каждого, кто ценит свободу мысли, это обстоятельство может быть прискорбным, но это, несомненно, главный источник привлекательности науки. Наука служит для нас убежищем от сомнений, обещая — и в какой-то мере исполняя — чудо свободы от мысли, тогда как церкви стали пристанищами для сомнений»4.

Речь идет не о науке как таковой, а о том, как наука функционирует в качестве социальной силы и идеологического института: на этом уровне ее функция состоит в том, чтобы обеспечивать уверенность, служить точкой отсчета, от которой можно отталкиваться, и давать надежду. Новые технические изобретения помогут нам побороть болезнь, продлить жизнь и т. д. В этом измерении наука является тем, что Лакан называл «университетским дискурсом» в чистом виде: знание, «истиной» которого является господствующее означающее, то есть власть5. Наука и религия поменялись местами: наука сегодня обеспечивает защиту, которую раньше гарантировала религия. В результате любопытного превращения религия является одним из возможных мест, откуда можно высказывать критические сомнения относительно сегодняшнего общества. Она стала одним из мест сопротивления. «Безмирность» капитализма связана с этой гегемонистской ролью научного дискурса в современную эпоху. Уже Гегель ясно выделял эту черту, отмечая, что для нас, современных людей, искусство и религия больше не являются тем, что вызывает у нас абсолютное благоговение: мы можем восхищаться ими, но мы больше не преклоняем колени перед ними, наши сердца на самом деле не с ними. Такого почтения заслуживает только наука, концептуальное знание. И только психоанализ в состоянии очертить контуры разрушительного воздействия современности, то есть капитализма в сочетании с гегемонией научного дискурса, на символические идентификации, составляющие основание нашей идентичности. Не удивительно, что современность привела к так называемому кризису смысла, то есть распаду связи или даже тождества Истины и Значения.

Поскольку в Европе модернизация растянулась на столетия, у нее было время для того, чтобы приспособиться к этому разрыву, смягчить его разрушительное воздействие при помощи Kulturarbeit, работы культуры. Постепенно появлялись новые социальные нарративы и мифы. Некоторые другие общества, особенно мусульманские, напрямую испытали на себе такое воздействие, не имея защитного экрана или временной отсрочки, вследствие чего их символическая система пострадала гораздо сильнее. Они утратили свои (символические) основания и не имели времени для того, чтобы установить новое (символическое) равновесие. В таком случае надо ли удивляться, что единственным способом, позволявшим некоторым из этих обществ избежать полного краха, было паническое возведение щита «фундаментализма», этого психотического, бредового и инцестуозного повторного утверждения религии в качестве прямого прозрения божественного Реального со всеми ужасающими последствиями, которые влечет за собой такое повторное утверждение — включая полное возвращение непристойного божественного Сверх-Я, требующего жертв.

Что касается нападений «террористических» фундаменталистов, то первое, что бросается в глаза, — это неуместность идеи, наиболее последовательно разрабатывавшейся Дональдом Дэвидсоном, что человеческие действия рациональны, интенциональны и объяснимы с точки зрения убеждений и желаний действующего лица6. Этот подход являет собой пример расистской предвзятости теорий «рациональности»: хотя их цель состоит в понимании Другого изнутри, они в конечном итоге приписывают Другому самые смехотворные верования (вплоть до пресловутых четырехсот девственниц, дожидающихся правоверного в раю, в качестве «рационального» объяснения того, почему он готов пойти на самопожертвование), то есть они делают Другого смешным и странным в самой своей попытке сделать его «таким же, как мы»7.

Вот отрывок из одного пропагандистского текста, распространявшегося Северной Кореей во время корейской войны:

«Герой Канг Хо Юнг был тяжело ранен в обе руки и обе ноги в бою за высоту Камак, потом он скатился в гущу врага с ручной гранатой во рту и, уничтожив их, прокричал: „Мои руки и ноги сломаны. Но моя ненависть к вам, негодяи, стала в тысячу раз сильнее. Я покажу вам несгибаемую волю члена Корейской рабочей партии и непреклонную преданность партии и вождю!“»8

Легко посмеяться над смехотворно нереалистическим характером этого описания: как несчастный Канг мог говорить, если он держал во рту гранату? И откуда в разгар битвы взялось время для такой длинной напыщенной речи? Но что если ошибка состоит в прочтении этого отрывка как реалистического описания, вследствие чего корейцам приписываются нелепые верования? Иными словами, что если ошибка повторяет ошибку антропологов, которые приписывают «примитивным» аборигенам, почитающим орла как своего предка, веру, что они действительно происходят от орла? Разве нельзя прочесть этот отрывок, который на самом деле имеет совершенно оперный пафос, точно так же, как третий акт вагнеровского «Тристана», где смертельно раненый Тристан поет свою арию почти час — кто из нас готов приписать Вагнеру веру в то, что такое возможно? Но смерть поющего Тристана гораздо сложнее смерти несчастного Канга… Возможно, нам следует представить Канга поющим арию перед тем, как его переедет танк, в этот типично оперный момент приостановки течения реального времени, когда в своей арии герой размышляет над тем, что он собирается сделать.

Поделиться с друзьями: