Оборванные струны
Шрифт:
— А куда мы с тобой сегодня пойдем? — спрашивает он, как спрашивал, когда я была трехлетней.
— А куда? — с серьезным видом, передразнивая его, говорю я, но не выдерживаю и прыскаю от смеха.
— У нас будет праздник. Долгий-долгий и немного тайный, потому что… Потому что он праздник.
Я обнимаю его за шею, сильную, надежную, теплую, родную шею, прижимаюсь к груди головой. Он дует сверху — мы заходимся в смехе, непонятно счастливом.
— Быстренько одевайся и пойдем. — Папа спускает меня с рук. — Сначала в кафе, потом в зоопарк, может, в театре зверей что-нибудь интересненькое, а если нет, покатаемся на лошадках, потом снова в кафе, — перечисляет он программу праздника, пока я одеваюсь.
Мы выходим в прихожую, я бросаю тревожный взгляд на дверь комнаты, где осталась мама, смотрю на отца вопросительно: как же быть?
— Ничего, она спит, — шепчет он мне на ухо. — Все хорошо, не волнуйся.
Но я волнуюсь. Волнуюсь все время, пока мы спускаемся по лестнице, волнуюсь, пока мы проходим наш двор — до самой остановки волнуюсь. В киоске папа покупает жевательную резинку Bubble gum, я быстро разжевываю ее, надуваю большой розовый пузырь и перестаю волноваться.
Мы довольно долго едем в троллейбусе. Я сижу, а папа стоит надо мной и щекочет газетой, которую пытается читать в такой тесноте. Он купил ее в том же киоске, что и мою жвачку. Мне становится скучно. От нечего делать ковыряю обивку сиденья впереди — никак не доедем.
Ну вот наконец начинается праздник. Выходим из троллейбуса, папа подает мне руку, как взрослой даме.
— Сначала к тиграм! — заявляю я.
— Конечно, к тиграм, — соглашается папа.
Мы бежим по дорожке наперегонки. Я побеждаю.
— Зеленые и добрые глаза у тигра, — говорит женщина у клетки, похожая на маму.
— И совсем не зеленые, — кричу я ей весело, — они желтые!
— Зеленые и добрые, — настаивает она, а я отворачиваюсь, решив не обращать больше на нее внимания.
Но фраза застревает в голове, как назойливый мотив: «Зеленые и добрые глаза у тигра, зеленые и добрые…»
Праздник несется, праздник танцует, мы переполняемся счастьем и радостью, безудержной радостью, которую не остановить. В театре зверей выходной, но это нисколько не омрачает праздника — мы мчимся на тройке под звон колокольчиков, у лошадей добрые морды… Праздник несется…
И выносит к началу, как наша тройка, обогнув стремительный круг. Старт и финиш здесь совпадают. Мы стоим перед дверью своей квартиры, переглядываемся и смеемся остатками счастливого смеха, но уже натужно, почти через силу, подбадривая друг друга этим смехом, обманывая и обманываясь: там, за дверью, на нас не обрушится возмездие.
Папа кладет руку мне на плечо, другой рукой вставляет ключ в замок.
— Было здорово, папочка! — успеваю я ему сказать, прежде чем мы входим в квартиру.
Мамы нет. В большой комнате на столе бутылки — одна пустая, в другой еще осталось немного вина, на полу разбитый бокал. Отец зачем-то включает магнитофон — просто нажимает на кнопку. Звучит вальс, тот самый вальс, их с мамой тревожный и вечный вальс, звучит с середины. Отец опускается в кресло, бессильно, как будто очень устал, меня он совсем не замечает.
В прихожей звонит телефон. Я бросаюсь к нему, хватаю трубку. Так делать нельзя, когда родители дома, но сейчас, я знаю, можно. Папа смотрит на меня из комнаты, он так и сидит в кресле, смотрит таким взглядом, будто хочет сказать: да, да, ты возьми, у тебя легкая рука.
К телефону зовут отца. Он поднимается и, сгорбившись, идет. Я стою рядом и не двигаюсь с места — так тоже делать нельзя: нельзя мешать, когда взрослый человек разговаривает, нельзя подслушивать… Я стою и не двигаюсь с места. Возмездие наступает. Ужас закручивается вихрем, ужас несется…
И выносит в ночь. За стеной звучит вальс и плачет отец. Мир окончательно рухнул.
Темнота. И нечем дышать. Я лежу на обломках мира. И голос смолкает. Только теперь понимаю, что он звучал все время, он вел, он поддерживал, он направлял. Больше не звучит. Я одна, мне больно и страшно. Я всеми покинута, и конец мой предопределен.
Делаю над собой неимоверное усилие — и выныриваю из темноты. Комната. Не моя, не та, что служила убежищем, но тоже знакомая. Поворачиваю голову — кресло, а в нем сидит женщина, она мне улыбается, у ног ее свернулась собака. Делаю еще одно усилие — и сажусь. Диван издает мягкий, шершаво-упругий звук — знакомый, но и он не оттуда, откуда я только что вернулась. Люстра, шкаф, ваза с незабудками… Кажется, у меня был муж, мы жили здесь, это его вещи. Что с ним сталось? Я не помню его, больше не помню. Другие лица закрывают его лицо. Пытаюсь отогнать их, чтобы вернуть… Но женщина в кресле ждет. Нужно заговорить с ней. Да ведь я и сама хочу заговорить, чтобы опять зазвучал ее голос. Что ей сказать? Не могу вспомнить!
— Здравствуйте! — говорю я первое, что приходит в голову, и вдруг понимаю, что это и есть то самое, верное. Прислушиваюсь к себе: да, да, я на правильном пути, только пока не знаю, куда он меня выведет.
— Я вас слушаю, — отвечает она мне.
Я вслушиваюсь в ее голос, пробую его на вкус: этот голос все время звучал, пока я путешествовала в детство, но я знала его раньше. Где и когда он еще звучал? Сейчас, сейчас — уловлю, ухвачу…
сердце бьется, ладони потеют от предвкушения открытия. Кажется, знаю! Но стоит проверить.
— Извините, что поздно. Я по объявлению в журнале.
— «Кинотрек»? — подхватывает она мою игру — да, я угадала: эта женщина — жена моего мужа, с ней я разговаривала по телефону.
— Где ваш муж? — ломая игру, спрашиваю не по сценарию, но мне совершенно необходимо это узнать, а еще лучше — его увидеть.
— Дома, конечно, уже поздний вечер. — Она наклоняется и гладит собаку — собака, лизнув ей руку, подходит ко мне и кладет морду на мое колено.
— Дома — это где? — Я треплю ее по загривку.