Обращение в слух
Шрифт:
Я, наверное, непонятно рассказываю?..
Хорошо.
Я вышел на улицу, пошёл к реке… гостиница была почти в центре, на улице Монж — а все виды Парижа я с детства знал по картинкам в учебниках, я же с семи лет изучаю французский: вот стрелка Ситэ, Пляс Вандом, Пале-Руайяль — на взгляд всё совпадало.
Но помните, вы сказали вчера: «как будто ненастоящее»? «Как будто просвечивает», вы помните? У меня было точно такое же ощущение! Будто я в некоем tridimensionnel… три… трёхмерном кино: как будто мне демонстрируют на экране изображение…
Назавтра мы прилетели в Женеву… Тоже красивое слово, правда? Gen`eve… Я люблю слова, всё же я и филолог…
Ну да, Gen`eve — но комнатка оказалась та же! Разве только обои чуть-чуть изменились. Не лилии, а… не помню. Цветочки. Полосочки.
Зато тумбочки — в точности те же! кровати те же…
И знаете, что я понял тогда?
Я вдруг понял, что всю свою жизнь мы проводим в одной-единственной квадратной комнате. Она бывает чуть пороскошней обставлена… или чуть победнее. Чуть теснее или чуть просторнее. Может меняться пейзаж за окном. Но тем не менее это всегда — одна и та же квадратная комната…
— Федечка, надо больше кататься.
— Что-что?
— Катайтесь на лыжах каждые выходные. Когда едешь с горы, видишь небо — разве это похоже на комнату?
— Да! Конечно! В том-то и дело, что да! Даже небо, и много неба, и купол неба — всё равно тесная, тусклая комната! В том всё дело: пусть будут прерии, айсберги, океан — это не более чем другие обои… как это называется… фото-обои.
Да, манят далёкие страны. Манят пальмы и белый песок. Манят горы. Некоторых небоскрёбы манят… Но это всего лишь другой рисунок на фото-обоях.
Я так устроен, что меня манят слова: «атолл Раротонга»… «Таити»… «Мурция»… «Мачу-Пикчу»… Ну хорошо, вот я увидел нечто такое, что именуется красивым словом — пусть не Раротонгу пока — но увидел, допустим, Монблан.
И первое ощущение — се, я вижу Монблан! Я доволен. Но это чувство быстро тускнеет, и остаётся… В сущности, ничего и не остаётся. Может быть, фотографии, если кто-то любит, мумии ощущений. Я нет, не люблю.
Остаётся прежняя неразрешимая тяга — сосёт изнутри, тянет, тянет… куда? Неужели на Раротонгу?
Я думаю, нет.
Раротонга и Мачу-Пикчу, Париж и Монблан — это только подставка… подменка. Нас тянут не дальние страны, а целый далёкий мир. Тянут не горы, а горнее наше отечество. Тянут не странные, из необычных звуков составленные слова, а «неизреченные глаголы» — небесные, а не земные…
На земле — мы всегда остаёмся в маленькой комнате. Каждый, как черепаха, носит на себе собственную закостеневшую комнату.
В момент смерти — из комнаты открывается дверь. Стоит выйти наружу — и явятся нам такие сокровища и такие пейзажи, что по сравнению с ними все Мачу-Пикчу и Тадж-Махалы — такая бледность, серость и нищета…
И, понимаете, совершенно уходит желание суетиться. Пусть на земле я не поднимусь к Мачу-Пикчу, какая разница? О чём жалеть? И Мачу-Пикчу, и мыс Доброй Надежды, и «Мурцию и Альбарацин» — всё покажут. Всё, что я заслужу, мне покажут, и даже в одну секунду! Потому что и время будет другое…
— Какие мысли у тебя, Федечка…
— Здесь не мысли — во всяком случае, не умозрительные рассуждения — а внутренняя уверенность. Не мысль, а чувство.
Я перечитываю Достоевского — у него постоянно герои мучаются вопросом бессмертия: есть бессмертие? Или нету бессмертия? Или всё-таки есть? И вот качаются на качелях до бесконечности… Ох, здесь я — самый плохой читатель для Достоевского. Я совершенно не в силах эти терзания разделить. Умозрительно понимаю — но остаюсь равнодушен.
Как мне допустить, что в этой плоской, скованной жизни — всё завершается? Просто абсурд! Всё, что здесь, — это только иллюзия, бледный образ, мелькнувший сквозь мутное и кривое стекло. Ни на мгновение, ни на йоту не сомневаюсь: конечно, есть следующая жизнь! Это настолько твёрдое внутреннее ощущение… я даже не знаю, как им поделиться…
— Ты делишься.
Анна смотрела на Фёдора, широко раскрывая глаза, и голову наклоняла то так, то эдак, как бы стараясь получше его рассмотреть.
Федю это немного смущало, но и вдохновляло: он чувствовал, что речь его льётся, что мыслям тесно:
— Представьте: вдруг зажигается яркий свет! Раньше был один тусклый фонарик, которым мы освещали дорожку прямо перед ногами — и это было наше линейное время. Как узенькая тропинка, как нитка, и мы на ней топчемся, дышим друг другу в спину. Мы видим только «сейчас». Прошлое уже исчезло во тьме, у нас сохранились смутные, разноречивые воспоминания. Впереди — мрак кромешный…
И вдруг со всех сторон вспыхивает свет — и становится видно всё: и сзади, и впереди… И даже не так! больше нету ни «сзади», ни «спереди», потому что вместо одной тонкой нитки мы видим огромный и полноцветный ковёр. Это — время! Не наше линейное, иллюзорное время — а вечность. Вечность я понимаю не как бесконечное будущее, а как состояние, в котором нет ни будущего, ни прошлого, ни настоящего, а всё — как нитки, сплетённые в один узор. Когда говорят «перед смертью вся жизнь прошла перед глазами» — не может быть, чтобы все события жизни ещё раз последовательно прошли — нет! Вся жизнь, всё время жизни будет увидено как ковёр, как переплетение ниток, как связи, которые тянутся из детства в старость, и каждый поступок — как капля, которая капает на ковёр: одна капля чистой воды — высыхает, не оставляя следов; а капля водки, может быть, разъедает нитки, подтачивает; а капля крови — как в сказке про Синюю бороду, не смывается, и расползается в будущее, и в прошлое, и даже в каких-то неведомых направлениях…
— Ох, Федечка… Пожалей мою слабенькую головку…
— Простите, Анна, мне так много сразу хочется вам сказать… Мне почему-то с вами очень легко!
Знаете, что я вам покажу? Я вам покажу один удивительный текст. Здесь у меня сейчас в компьютере… нет, не сохранилось, но я найду: представьте себе буквальное описание фотографии — чёрно-белого снимка — в шестнадцатом веке!
— О, удивительно!
— Обязательно вам покажу! Главное, — спешил Федя, — главное, что меня вдохновляет, — отмена иллюзий! Отмена ложных противоречий. Я думаю, в будущей жизни, в подлинной жизни отменится противоречие между так называемым «мной — субъектом», и «им — объектом». Знаете, как я пришёл к этой мысли? Я вам расскажу.
Представьте, что вы попадаете в рай…
— Я точно не попадаю.
— Представьте! А кто-то из ваших близких отправился мучиться в ад. Как вы можете наслаждаться в раю, зная, что кто-то — и даже любой известный вам человек — в это время страдает? Согласны?
И все согласны. А я вот думаю, это — сугубо земная, или, как писал Достоевский, «эвклидова» мысль: я думаю, после смерти должно исчезнуть противоречие между «субъективным» и «объективным», иначе сказать, между «я» — и «не-я»! Если я знаю кого-то, то он уже — часть меня. Даже если хотя бы я слышал о нём, слышал имя, читал в газете — значит, уже в этой маленькой мере он — часть меня, часть моей «субъективности», личности: например, вы — уже часть меня!
Анна склонила голову набок, и Фёдору показалось, что она смотрит на его губы.
— Значит, если я иду в рай, то все люди, которых я знаю, тоже вместе со мной идут в рай! Я — вмещаю в себя целый мир, и весь мир приведу туда вместе с собой… или не приведу! Поэтому именно самоубийство — страшнейший грех: это убийство не одного человека, а всех, кого знаешь, убийство целой вселенной! И это не поэтический образ, не иносказание, вот в чём дело!..
— Подожди-подожди… То есть, я существую только в твоей голове?