Обручник. Книга третья. Изгой
Шрифт:
Ильич потерял речь в марте двадцать третьего. Все его приспешники обрели ее гораздо раньше. Что им в итоге хотелось? Дискредитировать его? А дальше?
Ответа нет.
Смерть Дзержинского, конечно, не украсила двадцать шестого года.
Но один факт, связанный с ней, Сталина удивил и озадачил.
Это письмо Бонч-Бруевича, которое в связи с кончиной Феликса Эдмундовича он прислал Сталину из Кирясбада, где в ту пору находился.
Послание кончалось так:
«Крепко жму вашу руку. Берегите себя: так мало остается товарищей, соратников Владимира Ильича, непоколебимо стоящих на его позициях?»
Каково? А ведь все думали, что он – тоже подпадал под когорту «мудрых ленинцев». А взгляд-то у него на Сталина иной.
Двадцать седьмой год настал без предисловий. Правда, сперва обдал разочарованиями. И с Волги ими повеяло. Из Сталинграда.
Тракторный строился, как русские говорят, через пень колоду.
Директор, для рифмовки, налегал на водку, а потом – на глотку. Но его особенно не слушались.
Пришлось принять меры.
Понравилось письмо рабочего, который, собственно, и подарил упомянутую выше рифму:
«Завод нам не столько нужен, чтобы проворность означить на полях, сколько утереть нос американцам. Чтобы они увидели, что если мы хлебаем щи лаптем, то исключительно для экзотики, отплясав на ложках и под ложки чечетку с барыней вприсядку».
Еще такую приписку сделал рабочий:
«Товарищ Сталин! Вас тут помнят. Потому, нет-нет, да выберите время побывать у нас. Ведь как залом в этом году идет!»
Сталин спросил у Буденного:
– Знаешь, что такое «залом»?
– Это, когда кавалерия на пехоту идет с шашками в ножнах.
– А ты что скажешь? – поинтересовался он у Ворошилова.
– Что-то связанное с ледоходом.
И тогда Сталин выволок на стол здоровенную, почти до локтя величиной селедку, кстати, присланную этим же рабочим.
– Вот что такое «залом», – сказал.
– Ну теперь и еще одно у него значение будет, – заметил Молотов.
– Какое же?
– Как он директора заломил!
– Туда ему и дорога! – почти гневно сказал Сталин.
13.12. – Налет гоминдановских властей на советское консульство в Кантоне.
Глава четвертая. 1928
1
Гитлера все чаще и чаще тянуло заглянуть за пределы сознания.
И отчасти, наверно, оттого, что в жизни все складывалось с поразительной успешностью.
И чувство собственной исключительности все чаще и чаще стало посещать его. Отчего нельзя было избавиться никакой самокритикой и уничижительностью.
Он как бы рос в самом себе и чувствовал, как, словно одежда, стала тесна душа.
Вокруг него мельтешили люди. Сообщники. Соратники. Сатрапы. «Триэсники», в общем.
И он ими не столько повелевал, сколько они подчинялись сами, будто ища возможность угодить ему, или, вроде как бы ненароком, но и прославить.
Ему стали в меру своих способностей подражать. Даже копировать походку.
И тогда он начинал задумываться: почему это так, а не иначе?
Какая подоплека того нанизала на четки его судьбы?
Сам разум был более чем уязвим.
Арийство по большому счету было хорошо закомуфлированным мифом.
А этрусская культура уж больно прозрачно возвеличивала славян и явно ущемляла его стройно было выстроенную систему.
Поэтому в реалии существовала только потусторонность.
Параллельность или что-то подобное, до чего трудно доскрестись без знаний законов оккультности и сатанизма.
Как «Общество Туле», так и другие подобные институты безумия, создавали общий фон безбожия, на экране которого можно было рисовать перевернутый крест, поверженные купола храмов, превращая их в горшки для отхожих треб.
Ужасающими должны быть и ритуалы. Тех же жертвоприношений.
Когда сугубо верующего христианина, или близкого к нему по заблуждению, распинали. Перехватывали ему горло. Нацеживали в кубок кровь. И пили ее по глотку. И все – зачем? Чтобы утвердить за собой тайную инакость.
Ту самую, которая существует не для самопонимания, а вопреки ему.
Иным фоном шла другая жизнь. Не сказать что праведная. Но менее жестокая. Покамест, конечно. Однако и в ней начали обозначаться довольно ощутимые признаки сатанизма.
Гитлер часто как бы «вживлял» себя в других людей. Начинал жить их чувствами. И даже мыслями. И отрицал поступки, дотоле неведомые ему.
Отчего становилось безошибочно гордо и весело. Ибо он – в любой миг мог вернуться в себя.
Стать тем, кем есть на самом деле.
И безошибочность четко сторожила это его состояние.
У него было уже много единомышленников. Но тех, кто чувствовать мог так, как он, не существовало. И единственность давила на него, как внезапно свалившаяся глыба.
Один раз привели к нему ламу из самого Тибета. Вид у того был заморенно-изжеван и потому почти непривлекателен.
Переводчик же старательно уверял, что эта полумумия чуть ли не две или три сотни лет пробыла в состоянии сомати и теперь вернулась в мир, чтобы одарить человечество небывалыми пророчествами.
Гитлер с минуту смотрел на нее, не увлажняя глаз, но до того состояния, когда по-иному будет увиден мир, что простирался вокруг.
И вдруг уловил, что никак не может заставить себя настолько одряхлеть душой и заничтожится телом, чтобы хоть на миг, но оказаться ламой.
Помнится, без особого труда он почувствовал себя Германом Герингом. И даже, показалось, вел в небе аэроплан, поскольку в свое время этот толстяк был летчиком.
Ничего не составляло ему унырнуть в шкуру своего сослуживца Рудольфа Гесса, и в ней попробовать сделать кому-то очередную гадость.
Лама же, своей убогостью или заморенностью, не пускал его внутрь себя. Он что-то лопотал. Воздевал безликие глаза к небу. Делал руками округлые жесты, словно рассказывал, как переночевал с дородной женщиной. Предположительно баварских кровей.