Один год
Шрифт:
– Проводите, пожалуйста, гражданочку на выход. И пусть нам принесут чаю, но не на троих, а на двоих...
Дверь закрылась. Потом еще раз зашел Криничный, как сквозь сон Жмакин понял, что Криничный ищет валерьянку "для дамочки". Опять закрылась дверь. И в наступившей тишине Лапшин негромко спросил:
– Так при чем же здесь, Алеха, наша советская власть?
В МАЕ
Личная жизнь
После майских праздников все в бригаде Лапшина внезапно поняли, что Василий Никандрович Окошкин окончательно и смертельно влюблен. И в бумажнике, и в кошельке, и в ящиках стола, и под стеклом на столе - везде появились самые разные фотографии Ларисы Кучеровой. Вася разглядывал их и строго и сдержанно говорил и Побужинскому, и Бочкову, и Павлику, и Криничному:
– Приговор окончательный и обжалованию не подлежит!
Лицо у него при этом делалось торжественным, будто он и впрямь читал приговор. Кроме того, Окошкин всюду таскал с собой сентиментальные сувениры, как-то: маленькие, с Ларисиными метками платочки, ее старую пуховку для пудры, кусочек карманного зеркала, каменного слоненка и еще всякую дрянь в этом роде. На подковырки Побужинского Окошкин отвечал односложно и опять-таки строго:
– Я в вашу личную жизнь, кажется, не лезу? И слоненок вас на касается!
Каждые два-три часа, где бы он ни был, Василий Никандрович отыскивал телефон, с тяжелой настойчивостью маньяка подолгу добивался какого-то коммутатора, дул в трубку, требовал соединить его с номером тридцать вторым и, убедившись, что это весовая, жалким голосом просил:
– Кучерову, сделайте одолжение, очень буду благодарен, из контроля, пожалуйста, будьте так любезны, срочно нужно...
Себя он называл при этом почему-то "из Главметизсбыта", благодарил и благоговейно ждал, а когда Кучерова подходила, задыхался и спрашивал:
– Ларечек? Ларисенок? Лисонька?
Лицо у него стало обалделым, он подолгу бессмысленно глядел перед собой, часто ронял и даже разбивал дома посуду и вовсе не изводил Патрикеевну. Шутить над собой он никому не позволял и все праздничные дни делился своими переживаниями с Ханиным, подолгу жаловался ему и требовал ответа на "свои жгучие вопросы", как выражался Давид Львович.
– Пропадаю! - говорил Вася. - Взяла и вместе с мамашей уехала на все три дня. Неизвестно куда. Как это понять?
– Не любит! - холодно отвечал Ханин. - А если и любит, то имея в виду брак по расчету. Ты же, Вася, золотое дно!
– Вы думаете?
– Это совершенно очевидно! Блестящие способности, фундаментальное образование, острый и совершенно зрелый ум... Пройдет немного времени, и ты займешь пост Ивана Михайловича...
– Шутите все! - уныло отмахивался Окошкин и жаловался, что принимает без всякой для себя пользы порошки "для укрепления нервной системы", что раньше никогда не пил столько воды, что потерял аппетит и может "кушать" только острое и соленое.
– Потребуй в ультимативной форме согласия на брак! - посоветовал Ханин. - Иначе действительно пропадешь. И похудел и позеленел...
– Но? - пугался Окошкин.
На третий день праздника - в воскресенье - отправившись к Балашовой, Лапшин и Ханин обогнали Васю Окошкина возле кинематографа "Титан". Он шел, ведя под руку "зеленое перышко", ту самую девушку, фотографии которой он постоянно разглядывал и на работе и дома. Девушка глядела на него снизу вверх и смеялась чему-то, и по ее влажным, сердито-веселым глазам было видно, что она влюблена в своего Васю и с наслаждением слушает тот вздор, который он ей говорит.
Завидев Ханина и Лапшина, Окошкин отпустил локоток "зеленого перышка", и у него сделалось то выражение лица, которое бывало, когда его распекал Лапшин.
– А, Вася! - сказал Давид Львович. - Тебя твоя супруга ищет, мне звонила.
– Супруга? - с легким стоном спросил Вася.
– Ага! Пульхерия Пудовна. У меньшого у твоего вроде коклюш, а старшенькая все папку зовет...
– Позвольте пройти! - сказала девушка и, слегка толкнув Василия плечом, пошла вперед.
– Ну, товарищ Ханин! - воющим голосом, уже издали, крикнул Василий Никандрович. - Это вы запомните!
Он побежал за своей Ларисой, и было видно, как она вырвала у него руку и перешла на другую сторону улицы.
– Для чего это ты, собственно? - осведомился Лапшин.
– А им кризис нужен, - загадочно ответил Ханин. - Им нужно раскричаться, рассориться, помириться... Рыдания им нужны, Иван Михайлович, проклятия и полное выяснение отношений...
Лапшин купил торт, Ханин пирожков и еще чего-то "грызть". Катерина Васильевна открыла окно, накинула на плечи теплый платок, и все втроем они долго молчали, глядя на смутные кроны Таврического сада, на сиреневое, холодное небо, на огни автомобилей. Потом Ханин взял гитару, вопросительно взглянул на Балашову и погодя осведомился:
– Ну?
Катерина Васильевна помедлила, потом встряхнула головой и запела негромко, низким голосом:
Заводы, вставайте! Шеренги смыкайте!
На битву шагайте, шагайте, шагайте.
Проверьте прицел, заряжайте ружье,
На бой, пролетарий, за дело свое...
Басовые струны гитары были едва слышны, и негромкий голос Балашовой брал за душу, привычные слова лозунгов приобретали новый, исполненный огромной внутренней силы смысл, и как-то яснее, понятнее становилось то, что происходило нынче на земле:
Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных!
Вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах:
Не страшен нам белый фашистский террор
Все страны охватит восстанья костер...
Лапшин сидел, подперши лицо ладонью, и вглядывался в Балашову, а она, тихо радуясь, что он не знает эту песню, пела ему, словно бы рассказывая:
Огонь ленинизма нам путь освещает,
На штурм капитала весь мир поднимает
Два класса столкнулись в последнем бою.
Товарищ! Борись за свободу свою!
– Кто это написал? - спросил Лапшин.
– Не знаю, - ответила Катерина Васильевна. - А пел Эрнст Буш. У него много песен, неужели вы не слышали? И человек он замечательный. Сам слесарь, удивительный актер, певец-антифашист. Его всегда ловят, а он поет и скрывается, а потом опять поет на митингах, на собраниях, на демонстрациях...
Помолчала и с грустью добавила:
– Вот это актер! Не то что кривляться и выламываться в чужих ролях.
И предложила:
– "Болотных солдат" еще споем, хорошо, Давид Львович?