Окнами на Сретенку
Шрифт:
На следующий день бухгалтер сказала мне, что задержать выплату моей зарплаты распорядилась не она, а директор: «Велел не выдавать вам денег, пока вы не побываете у него».
В полном недоумении я отправилась к директору. «Товарищ Фаерман, — сухо сказал он, — я уведомляю вас о том, что приказом по Министерству высшего образования вы переводитесь преподавателем в Запорожский институт сельскохозяйственного машиностроения».
Меня как громом поразили его слова. «Как? Почему? У меня здесь в Москве мать. Мне на кафедре ничего не сказали», — заикаясь, бормотала я, но он не стал пускаться со мной в пререкания. Он встал и только пожал плечами: «Приказ министерства. Распишитесь, что вас уведомили».
Я расписалась и побежала на кафедру. Там как раз оказалась Татьяна Амвросиевна. Я рассказала ей обо всем и уже потом не удержалась и заплакала. Добрая женщина была поражена не меньше меня, она сразу вскочила и сама побежала к директору: «Это что же еще за порядки, как это так — через мою голову, не посоветовались и не предупредили…»
Но, когда она минут через двадцать, раскрасневшаяся, вернулась, она только сказал мне тихо: «Ничего нельзя сделать. Он говорит, что это не он, а министерство решило». «Но там же меня никто даже не знает», — я все еще глотала слезы обиды. Как сказать все это маме? Как сказать всем? Что делать дальше?
Были в моей жизни и до, и после этого тяжелые моменты, смерть близких людей, но всегда я так или иначе бывала подготовлена, неожиданнее же и обиднее этого удара у меня не было.
Дядя Эля сразу высказал предположение, что меня уволили как еврейку. Антисемитизм в верхах, зародившийся в начале 1940-х, усиливался. Только теперь мне пришло в голову, что Локшина, Виталис, Пеккер, да и Яша Островский — все, кого за последнее время уволили с нашей кафедры, — тоже были евреи. Я оставалась последней.
Яша посоветовал мне написать письмо Сталину и помог его составить. К письму мы приложили мою прекрасную характеристику и справку о том, что мой отец был бойцом народного ополчения.
Когда я пришла за ответом на письмо, мне ответили в ЦК, что его прислали в министерство. В министерстве мне сообщили, что на моем письме было написано «По усмотрению министерства» и что приказ остается в силе.
Все лето было занято бесконечной беготней по инстанциям. Яша сказал, что надо попробовать написать еще одно письмо. Когда я в министерстве попросила отпечатать мне копию приказа, то машинистка, как раз беседовавшая с коллегами о планах на воскресенье, ошиблась и вместо «Запорожский…» напечатала «Звенигородский институт». Я воспользовалась этой опечаткой и написала, что министерство, мол, заменило мне институт и в Звенигород я бы, конечно, могла ездить, но выяснила, что там такого института вообще нет. Письмо снова переслали в Министерство, и на этот раз я вообще не нашла его следов.
В августе я уже так устала от напрасного ежедневного мотания, что решила на несколько дней поехать отдохнуть в Берниково, благо с нашей хозяйкой у меня велась переписка. Вот еще одна запись из моего дневника:
28. IV.50
…Пришло письмо от Екатерины Егоровны. Замечательная она русская крестьянка. Приглашает на лето к себе; я бы поехала, если бы не одна. Письмо ее, простое, наивное, очень меня обрадовало: написала мне о всех своих радостях и горестях. Пожалуй, я даже горжусь тем, что она меня любит. Я заметила, что меня вообще любят крестьяне — наверное, потому, что я просто, «по-ихнему» себя с ними веду и разговариваю, и это с моей стороны не поза, не кокетничанье, а искренно. Скорее я притворяюсь у дядюшки при его гостях. <…> Волга, освещенные солнцем сосны, ароматная ширь полей — как все это невыразимо красиво. Я люблю даже запах русской избы: крепкая смесь дыма, парного молока, деревянных стен… Странно, что для меня вообще большую роль играют запахи, я по ним полнее чувственно все переживаю… какой-нибудь запах может неожиданно воскресить в памяти давно забытое. <…> Собачья какая-то у меня черта, право.
Я в те дни чувствовала себя настолько остро несчастной, что у меня появилась потребность что-то писать, рисовать. Я вырезала из тонкой бумаги разные ажурные коврики, и это занятие меня несколько отвлекало.
Однажды я увидела нечто такое странное, что об этом стоит рассказать.
Еще в марте мне снился сон, что я приехала в Зубцов и никак не могу найти правильную дорогу в Берниково. Я иду вдоль Волги и вижу: вместо Пищалина и нашей деревни над крутым берегом возвышаются какие-то железные башни, а вокруг них — деревянные бараки. И вот я блуждаю среди этих бараков, вижу незнакомых людей и начинаю понимать — здесь теперь добывают уголь (хотя железные сооружения были больше похожи на нефтяные вышки). Я тогда забыла этот сон. Каково же было мое удивление, когда, расставшись со своим попутчиком и пройдя еще метров двести, я подняла голову и увидела наверху нефтяную вышку из своего сна! Правда, там была только одна. Я поднялась немного выше — около вышки стояли два барака. Мой сон! Еще более странное чувство появилось, когда Екатерина Егоровна рассказала мне, что именно в марте приезжали геологи, стали бурить около Пищалина и нашли нефть! Геологи еще не уехали. Правда, женщина, квартировавшая у моей хозяйки, позже сказала мне, что нефть тут вряд ли будут добывать — это было бы неэкономично, потому что залегала она очень уж глубоко.
Отдыха у меня настоящего в ту неделю не получилось. Стояла какая-то странная погода — утром ясно, потом набегают тучи и весь день льет скучный мелкий дождь, и только вечером небо снова проясняется и виден хороший желтый закат. Так было каждый день.
Женщина-геолог была заядлой рыбачкой. У нее была лишняя удочка, и она звала меня с собой ловить рыбу. Она никогда не сидела на месте, закинет удочку, постоит минут пять — поймает ли, не поймает рыбку — и бежит дальше вдоль берега на новое место. Она сама насаживала мне хороших червячков, и я вставала рядом с ней, но всякий раз у нее клевало, у меня нет. Так я и не поймала ни единой рыбешки!
Когда я уезжала, Екатерина Егоровна дала мне в дорогу яичек, моркови и немного творогу Она проводила меня до Зубцова и по дороге рассказывала о похождениях из своей молодости. Я была благодарна, что она отвлекает меня, потому что на душе у меня по-прежнему было нерадостно.
Надо сказать, что ко мне с большим участием отнеслась Таня Барышникова. Другие девочки тоже иногда заходили — например, Оля с Лерой (с довольно бестактным вопросом: «А правду говорят, что тебя уволили, потому что ты еврейка?»). Потом придумали, чтобы я платно позанималась с ними немецким языком, так как всех заставляли сдавать кандидатский минимум, куда входил второй язык [72] . Также прислали мне, уже в начале сентября, «ученика», который заплатил вперед 200 рублей и больше не появлялся. Я только позже поняла, что таким образом они заставили меня принять от них хоть какую-то денежную помощь.
72
Тогда было такое веяние — каждый преподаватель вуза должен стать кандидатом наук. Начали с того, что всех заставили сдавать кандидатский минимум. Еще в марте мы ездили на занятия по истории языка к профессору Аракину, готовились по языкознанию, читали Марра, и вдруг появилась статья Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». Подобно тому как незадолго до этого заклеймили Вейсмана, Моргана, Бербанка и других биологов и вознесли одного ничтожного Лысенко, так теперь был осмеян и выброшен весь Марр, Соссюр и другие и разумным был помимо самого Сталина объявлен только грузинский профессор Чикобава. Нам это тогда понравилось — учить было легче, можно было никого, кроме Чикобавы, не читать.
В конце августа мои подружки сообщили мне, что на нашу кафедру принято двенадцать молодых преподавательниц. Кто-то посоветовал мне обратиться в Конфликтную комиссию месткома; там было взялись за мое дело очень энергично, но ничего не могли сделать, все опять из-за того, что меня уволил не директор, а министерство. Помню, как я пришла по этим делам в начале сентября в институт, как я стою на кафедре возле стола лаборантки и вижу вокруг себя все эти незнакомые молодые лица. Все их уже знают по именам, переговариваются о каких-то делах, мне уже непонятных и от меня далеких. Я стою в стороне как отвергнутая, изгнанная из рая. Конечно, ко мне подходили знакомые, расспрашивали: «Ну как у тебя дела?» или «Ты снова к нам вернулась?» Качали головой и — «прости, некогда, сейчас звонок» — убегали на уроки. После этого несколько лет меня мучил время от времени сон: в каком-то дворце, или на улице в незнакомом городе, или в каком-то саду происходит праздник. Я вижу много радостных людей, все куда-то спешат, все что-то знают, и только я как бы в стороне, хочу быть вместе с ними, хочу узнать, что за праздник, куда все идут, и некого спросить…
После неудачи в Конфликтной комиссии мне посоветовали подать в суд в ВЦСПС. Три часа я выстояла в Доме Союзов (вход сзади) в очереди на прием к юристу. Юрист оказалась очень внимательной и толковой женщиной: «Вас уволили без всякой причины и не по сокращению штата, на ваше место взяли новых работников. Это совершенно ясное дело, и оно может быть решено только в вашу пользу!» Она объяснила, как составить заявление, и велела принести его через два дня. Но через два дня вместо нее принимал какой-то мужчина (в очереди жалели — Лидию Безрук перевели в другой отдел), он прочитал мое заявление и вернул его мне: ВЦСПС не вправе судиться с министерством. Министерство подчиняется только Верховному Суду РСФСР, туда и следует обратиться.
Но у меня на это уже не было сил. Я больше никуда не ходила.
Между тем надо было как-то зарабатывать на жизнь. А устроиться куда-нибудь самой было невозможно. Преподавателей языков, да и вообще гуманитариев, в Москве было намного больше, чем нужно. По рекомендации Юры Клочкова я наведалась в медицинский институт и даже на курсы медсестер, где якобы нужны были преподаватели — правда, с немецким языком, — но это оказалось неверным. Женя Хазанов из бенгальской группы посоветовал мне попробовать пойти на радио, где он сам работал, сказал мне, к кому обратиться, но и там уже не было нужды в переводчиках. Одна знакомая Юлиной мамы порекомендовала меня в какое-то военное учреждение, расположенное в Левшинском переулке. Там мне дали перевести небольшой текст, похвалили за скорость, потом пожилой улыбчивый начальник в большом чине повел меня в свой кабинет. «Прежде чем я вам принесу из отдела кадров анкету, — сказал он, — мне хотелось бы побеседовать с вами. У вас есть какие-нибудь минусы в анкетных данных?» «У меня мама немка», — сказала я. Он улыбнулся: «В этом нет еще ничего страшного. А у вас, извините, какая национальность?» Я сказала. Он взял обе мои руки в свои и сказал: «Милая девушка, не подумайте обо мне плохо, я совсем тут ни при чем… Но сейчас время такое, вы, наверное, сами слышали, — отдел кадров вас не пропустит, и не мучьте себя, не надо даже заполнять анкету. Это все очень грустно, но это так, и я ничего не могу сделать…» Действительно, это было очень грустно.