Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Опыты исследования личной истории

Калмыкова Екатерина Семеновна

Шрифт:

Парадигматическим примером психоаналитической реконструкции является случай Человека-Волка; правда, для одних авторов он служит подтверждением правильности психоаналитической реконструкции, а для других, напротив, демонстрацией невозможности реконструкции прошлого в психоанализе. Последней точки зрения придерживаются, например, Д. Спенс (Spence, 1982) и Р. Шефер (Schafer, 1983): они считают, что аналитик, будучи не в состоянии реконструировать прошлое, может лишь предложить пациенту свою конструкцию этого прошлого [25] .

25

Нельзя не упомянуть и о том, что с точки зрения социального конструктивизма реконструкция прошлого невозможна в принципе, поскольку значения и смыслы конструируются во взаимодействии друг с другом.

Важно отдавать себе отчет, что реконструкция восстанавливает не событие жизни, а событие психической жизни индивида. Аффективная память пациента о прошлом, в каком бы виде она ни была репрезентирована в его настоящем, – в виде сознательных воспоминаний, фантазий, трансферентных отыгрываний – воспроизводит его прошлый опыт, позволяя таким образом реконструировать его. Реконструкция помогает в аналитической реставрации континуальности и связности личности пациента, но она фундаментально важна и для аналитика. Аналитик неизбежно постоянно реконструирует аспекты инфантильной жизни пациента, чтобы понять его актуальное расстройство и осознать, как из ребенка вырос именно такой взрослый и как в этом взрослом продолжает жить нарушенный ребенок (Blum, 1980). Обратимся теперь к конкретному клиническому материалу, чтобы показать, каким образом функционировали собственные реконструкции пациентки, относящиеся к травматическим событиям ее детства, и какие психоаналитические конструкции и реконструкции пришли им на смену.

Пациентка Р., придя ко мне на консультацию, стала жаловаться на депрессивное состояние, чувство одиночества, апатию, суицидальные мысли, неспособность продолжать учебу в вузе. Ее поведение во время консультации составляло разительный контраст к этим жалобам: она была явно заинтересована, задавала множество вопросов, стремилась завладеть инициативой в разговоре, кокетничала и бросала мне вызов. Спустя некоторое время после этой встречи она позвонила, и мы договорились о терапии. На первых же сеансах Р. сообщила мне, что причиной ее «депрессивного состояния», а также недоверия к миру вообще является ее пребывание в больнице в возрасте восьми лет. Это событие, по ее словам, оказало большое влияние на ее развитие: из сильного, здорового, жизнерадостного и способного ребенка она превратилась во «взрослого», которому известно, «что почем» в этом мире, который никому не верит и сам готов обманывать и воровать. В больнице она узнала, что врачи – это садисты, научилась ненавидеть и красть и поняла, что ее родители – слабые, беспомощные люди, а мать, кроме того, еще и предательница. Врачам наплевать на детей, как и родителям, которые даже не понимают, какой вред детям они причиняют; родители совершают преступление, заводя детей, поскольку обрекают их на муки. Больница – это лагерь, «зона», она побывала на этой «зоне» и видит, что весь мир – это больница. И теперь, понимая это, она не может назвать причин, по которым стоило бы жить, к чему-то стремиться, добиваться успеха.

Вот такую историю сообщила мне пациентка; она была убеждена в полной адекватности своих представлений, и ее не смущал тот факт, что пребывание в больнице имело место почти 15 лет назад: эта история переживалась ею как «историческая правда», не подлежащая ни пересмотру, ни даже сомнению. На меня ее рассказ произвел сильное впечатление, в первую очередь, своей неопровержимостью и неподвластностью времени и критике, невозможностью различить и развести реальность (которая действительно бывает довольно жестокой) и паранойяльные фантазии, а также сверхвысокой концентрацией негативного аффекта.

Ясно, что нарратив Р. посвящен психотравмирующему событию; такого рода проявления описаны у Т. Огдена в его работе, посвященной потенциальному пространству (Ogden, 1985). Одной из форм патологии потенциального пространства как диалектического единства реальности и фантазии является крен в область фантазии: субъект заточен в область нереальных объектов как вещей в себе. Это двухмерный мир, который переживается как собрание фактов. Все является таковым, каково оно есть, и не означает ничего другого. Мысли, фантазии, собственные желания и восприятие других людей переживаются совершенно конкретно. Имеют место примитивные, конкретные представления о «немыслимом»: мир – это больница, больница – это лагерь. И то, и другое не метафоры, как мы могли бы подумать, в сознании пациента царит однозначность, модальность метафоры отсутствует. Согласно Огдену, такое нарушение функционирования потенциального пространства отражает нарушение функции символизации (символ и символизируемое не различаются) и является признаком травматического опыта.

С самого начала мне казалось маловероятным, чтобы одно это трехнедельное пребывание в больнице в возрасте восьми лет могло так травмировать пациентку; по-видимому, история про больницу представляет собой некую реконструкцию. Тогда прежде всего бросается в глаза защитная функция этой реконструкции: она позволяет рационализировать отсутствие социальной активности и низкий уровень достижений, экстернализовать агрессивные импульсы и обесценить сексуальность. Эта эффективная или даже сверхэффективная защита блокирует психическое развитие Р.: Эго оказывается чрезвычайно обедненным, все, что может быть энергетически заряжено, вынесено вовне, а то, что осталось в распоряжении Эго, – пассивная агрессия, уход в фантазии – не обеспечивает прогрессивного движения. В контрпереносе давление «больничного» нарратива временами вызывало желание взломать эту лишенную жизни конструкцию как коросту или скорлупу, под которой хотелось обнаружить что-то живое и жизнеспособное.

Это контртрансферное переживание наводило на мысль о том, что данный нарратив являлся покрывающим воспоминанием. Само это понятие – покрывающие воспоминания – определено в литературе не вполне точно. Несмотря на то, что многие наблюдатели называют ряд характерных особенностей, указывающих на присутствие покрывающих воспоминаний: необычно живые и точные подробности; совершенно несущественные подробности; невозможные детали, и ряд других, – различить покрывающие и обычные воспоминания достаточно сложно. Дж. Арлоу (Arlow, 1991) пишет, что покрывающие воспоминания – это компромиссные образования, которые представляют собой попытку не вспоминать то, что индивид не может забыть (звучит парадоксально!) Они возникают в связи с травмой, а сопровождающие их фантазии динамически проявляются в материале, выбираемом для покрывающих воспоминаний. В том месте, где пациент как будто готов вспомнить событие (или фантазию), связанное с травмирующими переживаниями, вместо реального создается покрывающее воспоминание, которое представляет собой более-менее успешную попытку пациента реконструировать травматическое событие, символизировать травматический опыт. В результате приходится признать двоякую функцию «больничного» нарратива: с одной стороны, это массивная защита, сродни патологической личностной организации по Дж. Стайнеру (Steiner, 1993), обеспечивающая стагнацию психического развития; а с другой стороны, это все же попытка символизации травмы, т. е. затыкания не поддающейся символизации «психической дыры», и потому представляет собой шаг в прогрессивном направлении.

Обратимся снова к материалу, который Р. предоставила в мое распоряжение. Приблизительно через 2–3 недели после начала работы она принесла мне любопытный письменный документ, как оказалось, что-то вроде сочинения, написанного ее матерью, о первых годах жизни Р. Из этого документа я узнала, что в возрасте 3–4 недель пациентка была госпитализирована в связи с тяжелой диспепсией: молоко ее матери содержало стафилококк. Она провела в грудничковом отделении детской больницы около трех недель, в полной изоляции от матери, после чего ее выписали домой. Моя реконструкция не заставила себя ждать ни минуты: именно это пребывание в больнице носило травматический характер! Вот она, исходная травма: ранняя сепарация, причиняющая вред ребенку сама по себе, усугублялась болезненными процедурами и, скорей всего, невнимательным, лишенным ласки и тепла, безличным и бездушным уходом со стороны медицинского персонала. Надо сказать, что у Р. имелась на этот счет тоже некая реконструкция, правда, как мне кажется, не ее травмы, а переживаний ее матери. Пациентка к фактологии, изложенной матерью, добавила «семейную мифологию»: согласно легенде, больничные врачи в какой-то момент отказались от лечения Р. по причине почти полной безнадежности ее состояния, но указали, что есть какое-то лекарственное средство, которое необходимо найти в течение трех дней, иначе ребенок погибнет. Мать и бабушка обзвонили все аптеки Москвы, нашли чудо-средство, выкармливали ребенка, ухаживали – и ребенок выжил.

В этом семейном мифе нет ни слова о переживаниях самого младенца, но из него легко реконструировать болезненные чувства матери: ее чувство вины за недоброкачественное молоко, ее бессилие и пассивное страдание, которое затем сменяется активным преобразованием «плохой реальности» в «хорошую». Очевидно, что у пациентки нет собственных сознательных воспоминаний об этом событии; очевидно, что эта ранняя травма должна была оставить след в ее психике; понятно также, что госпитализация в возрасте восьми лет оказалась повторением той ранней травмы, за исключением того, что в этот раз не было никакой угрозы жизни Р.: ее положили в больницу на обследование в связи с подозрением на пиелонефрит. Исходя из этого, можно предположить, что «больничный» нарратив действительно представляет собой репрезентацию раннего довербального опыта пациентки: «врачи-садисты», мать-предательница, безжизненность самой Р. – все это находит место в «больничном» нарративе и служит способом выражения, примитивной символизацией травматического опыта первых недель жизни. Получается, что способ совладания с травмой, с «дырой» в психическом, превратился в западню, из которой нет выхода; реконструкция, созданная самой пациенткой, приносит ей больше вреда, чем пользы. «Больничный» нарратив является не только реконструкцией травмы, пережитой в возрасте нескольких недель, само содержание этого нарратива, его резистентность к доводам рассудка, а также отражение различных компонентов нарратива в переносе, развивающемся в процессе анализа, наводит на мысль, что он отражает не только травматический опыт в грудном возрасте, но и дальнейшие переживания детства, связанные с первичными объектами.

Здесь нам опять должен помочь клинический материал.

На одном из первых сеансов Р. сообщила мне о своих актуальных отношениях с отцом: она с ним не разговаривает, игнорирует его присутствие, боится оставаться с ним одна дома, когда мать уходит. Причины такого ее отношения в том, что когда Р. было 15 лет, отец, с ее точки зрения, совершил попытку изнасилования. Вот как это было: они всей семьей отдыхали летом в деревне у бабушки, и однажды отец, будучи в состоянии легкого алкогольного опьянения, предложил ей поучиться водить машину. Она согласилась, села за руль, они поехали по дороге. В какой-то момент он положил ей одну руку на плечо, а другую на колено. Р. сразу поняла, что он намеревается ее изнасиловать, велела ему немедленно убрать руки, отец не послушался, тогда она поняла, что ничего другого ей не остается, кроме как разбить машину, убить себя и его. Она нажала на газ и направила машину на стоявшее неподалеку дерево. Отец испугался, немедленно убрал руки, вырвал у нее руль и предотвратил аварию. Р. вышла из машины и бросилась домой, к матери, рассказала ей о том, как отец только что хотел ее изнасиловать, но мать не поверила. С тех пор пациентка прекратила всякое общение с отцом.

Перед нами снова нарратив, повествующий о психотравмирующих событиях. Снова сложно поверить в достоверность описания этих событий: по-видимому, историческая правда неразделимо соединилась с фантазиями, на этот раз инцестуозными. Опять речь идет о жизни и смерти, о преследовании, насилии, вине и предательстве; различие нарративов – «больничного» и «об изнасиловании» – состоит в том, что во втором случае фантазии имеют сексуальное содержание. Мать по-прежнему предательница, роль садиста и сексуального насильника принадлежит отцу, Р. снова беспомощна. Как отнестись к этому рассказу? Считать ли его продолжением, «вторым изданием» репрезентации ранней травмы? Или реконструкцией разрешения эдипального конфликта? Тогда следует думать, что эдипальный конфликт пациентки разрешается путем проекции на отца и либидинозных, и агрессивных импульсов, в результате чего собственное Эго пациентки обедняется, лишаясь обоих этих влечений. Опять мы имеем дело с реконструкцией, которая функционирует как защитная личностная организация, нейтрализуя опасные агрессивные и сексуальные импульсы ценой ослабления Эго.

Важно еще отметить, что в промежутках между сообщаемыми психотравмирующими событиями в жизни пациентки не происходит почти ничего, достойного ее внимания. Она почти не помнит своего дошкольного детства, за исключением нескольких эпизодов, но твердо убеждена в том, что оно было счастливое; рассказывается так же мало историй, относящихся к промежутку между восемью и пятнадцатью годами. Возникает впечатление разрозненности представлений Р. о своей жизни: события оказываются ничем не мотивированными и не подготовленными, лишенными внутренней связи. По-видимому, именно травматизация дает о себе знать в виде этих разрывов непрерывности; «дыры в психическом» проявляются как необъяснимые пробелы в истории жизни, последовательности переживаний и психологической подоплеке внешних событий.

Поделиться с друзьями: