Опыты исследования личной истории
Шрифт:
Остановимся теперь на том факте, что общим знаменателем обоих травматических нарративов является фигура «мать-предательница». Можно предположить, что причина формирования данной фигуры – молоко матери, которое оказалось отравленным почти буквально: его употребление реально угрожало жизни пациентки. То обстоятельство, что мать тем не менее сумела обеспечить выживание Р., ничего не меняет, потому что в какой-то момент пациентка сделала выбор в пользу фантазий преследования со стороны «плохих» объектов и соответствующих им объектных репрезентаций. В «больничном» нарративе мать предает пациентку, оставляя ее одну во власти врачей-садистов, угрожающих инъекциями и требующих безоговорочного подчинения; в нарративе «об изнасиловании» мать также покидает пациентку, которая оказывается наедине с отцом, намеревающимся осуществить сексуальную пенетрацию. И в том, и в другом случае Р. по существу остается один на один с «отравленным», «испорченным» образом матери, который не защищает ее; именно так оно и было во время того первого пребывания в больнице в возрасте 4–6 недель. Ранняя сепарация зафиксировалась в виде стойкой фантазии о предающей матери, переходящей почти в неизменном виде из одного нарратива в другой и не поддающейся или не подлежащей пересмотру [26] . Исходя из этого, можно было бы сформулировать приблизительно следующую реконструкцию: неспособность матери кормить пациентку грудью и ее последующее отсутствие на протяжении нескольких недель пребывания пациентки в больнице чрезвычайно усилили и закрепили переживаемый младенцем (даже при самых благоприятных обстоятельствах) физический и психический дискомфорт, что нашло свое отражение в неспособности пациентки интернализовать мать как хороший объект, а также в интенсификации агрессивных чувств и влечений по отношению к матери. Следствием этого является расщепление образа матери на «плохую», активную, преследующую, садистическую часть и пассивную, слабую, недееспособную; «активная» часть при этом проецируется на окружение, «пассивная» – на мать.
26
Можно, правда, предположить, что нарратив «об изнасиловании» оказал влияние на репрезентацию раннего травматического опыта: «больничный нарратив» был пересмотрен или даже создан под давлением инцестуозных желаний и фантазий, прорвавшихся в сознание в подростковом возрасте. Эта гипотеза, однако, не объясняет выраженного паранойяльного характера большинства фантазий пациентки; более вероятным кажется повторное использование прототипического представления о пенетрации.
Поскольку реконструкция вне трансферентного контекста превращается в альтернативную умозрительную спекуляцию, уместно вновь обратиться к клиническому материалу и выяснить, насколько предложенные здесь положения согласуются с фантазиями и отыгрываниями аффективного опыта пациентки в переносе, т. е. динамически проявляются в ее актуальном взаимодействии с аналитиком.
Уже на четвертом сеансе у пациентки возникли фантазии о возможном «удочерении» мною: размышляя о моем семейном положении, она высказала гипотезу о том, что у меня, наверно, есть ребенок, но, вероятно, мужского пола, «потому что мамы девочек выглядят иначе». Она, таким образом, бессознательно «примерила» меня на роль своей матери и сразу же усомнилась в моей «профпригодности». Почти одновременно с этим она начала приписывать мне садистические импульсы: «Вы же врач, а врачи всегда причиняют боль», а также осуществлять (пока незначительные) нападки на сеттинг в виде опозданий и несвоевременной оплаты, предъявляя мне при этом самые разнообразные требования «по уходу за ней». В контрпереносе я чувствовала, что эти требования, запросы, сила влечений и нетерпение пациентки меня перегружают, как если бы я была молодая неопытная мама, не способная угадать потребности своенравного младенца и угодить ему.
Однако на следующем этапе, когда частота сеансов увеличилась до пяти раз в неделю, напряженность взаимоотношений многократно возросла. Фантазии пациентки развивались в двух противоположных направлениях: а) психоаналитики должны работать бесплатно, т. е. «усыновлять» или «удочерять» своих пациентов; б) пациент и аналитик взаимно ненавидят друг друга и хотят избавиться один от другого. Агрессивные побуждения Р. в переносе достигли своего максимума на фоне ее неудержимо растущей зависимости от анализа, проявляясь во все более богатых персекуторных и садистических фантазиях и сновидениях, где мне отводилась роль «плохого» объекта, преследователя и мучителя. Одновременно с этим мысль о возможности прекратить анализ и тем самым свои мучения вызывала у нее ощущение почти физической боли. В контрпереносе я нередко ловила себя на том, что чувствую вину за причиняемые пациентке страдания, фантазируя о том, что будь на моем месте более опытный аналитик (т. е. зрелая мать), Р. не пришлось бы так мучиться. В другие моменты мне приходила в голову фантазия о том, что, действительно, хорошо было бы отдать ее кому-нибудь, пусть с ней мучается кто-нибудь другой.
В этой констелляции садо-мазохистических трансферных – контртрансферных фантазий легко усмотреть фигуру «матери-предательницы», а также и «безжалостно брошенного на произвол судьбы младенца».
Обращали на себя внимание, во-первых, отрицание пациенткой позитивных последствий анализа, а во-вторых, ее убежденность в том, что анализ несет боль, от которой она не может защищаться [27] . «Больничный» нарратив в это время доминировал в материале, он применялся к аналитическому опыту Р. и подтверждался им, а все то, что не подходило или противоречило ему, отметалось. Возможности обсуждения динамики переживаний Р., относящихся к анализу, были при этом минимальны; она была в состоянии мыслить лишь конкретно, символический смысл нередко оставался ей недоступен. Наиболее частой реакцией Р. на мои комментарии и интерпретации было: «Нет, Вы не понимаете!» Таким образом, новый опыт никак не мог поместиться в прокрустово ложе готовой, проверенной годами конструкции пациентки, а мой отказ соглашаться с ее видением настоящего и прошлого переживался ею как разновидность предательства.
27
Переживания пациентки наводят на мысль о том, что у нее нарушена так называемая «модель быть вместе» (Stern, 1994). Эта модель представляет собой интернализованный паттерн переживания младенцем связи с матерью (или заменяющей ее фигурой), состояния динамического взаимодействия. При наличии хронической (или кумулятивной) травмы, например, при наличии депрессии у матери, интернализация этого состояния взаимодействия нарушена, что проявляется у взрослых пациентов как нарушение способности «быть вместе с кем-то».
Постепенно становилось очевидно, что одна из основных функций реконструкции Р. – это обеспечение полной неизменности существующего порядка вещей, отрицание хода времени, движения и континуальности. Этому же отрицанию времени и движения служило отсутствие в ассоциациях Р. каких-либо конкретных, единичных воспоминаний, относящихся к периодам жизни между травматизациями: ничего не происходит, ничего не изменяется, «больничный» нарратив будет жить вечно. Она навсегда останется ребенком, ее родители навсегда останутся молодыми, на одной чаше весов – вечная боль, вечное предательство, вечная жизнь, на другой – развитие и обретение, начало и конец, утрата и смерть. Благодаря такому пониманию постепенно появилось представление о том, что должна привнести психоаналитическая реконструкция, а именно – идею развития, изменения во времени, вообще идею хода времени как такового. Но это было понятно в общем и целом, нужно было с чего-то начать.
Прежде всего, необходимо было обозначить младенческий больничный опыт как травматический и провести параллель между двумя пребываниями в больнице. Осознание этого факта позволило Р. высказать фантазию, в которой отчетливо прослеживается, с одной стороны, недифференцированность восприятия, характерная для раннего возраста, а с другой – бессознательные фантазии о рождении и неразрывной связи с матерью: «Когда я думаю о больнице, я вижу бесконечный серый коридор, серые стены больничного цвета, и временами вспышки света, тусклого больничного света. И больше ничего. У меня болит живот, когда я начинаю об этом думать, зачем вы меня заставляете?»
Следующим шагом стала гипотетическая конструкция психического состояния младенца, оказавшегося в больнице под капельницей, испытывающего голодные боли в желудке и кишечнике, нуждающегося в тепле [28] , не понимающего, почему ему так плохо, и воображающего, что это навсегда. Последний момент в этой конструкции очень важен, он отражает «вечный», персеверирующий характер «больничного» нарратива. Р. реагирует на эту конструкцию сдержанно: ей непонятно, зачем я ей это говорю, но ребенка ей жалко. Надо сказать, что эта гипотетическая конструкция была предложена мною в период относительного «затишья», наступивший спустя несколько месяцев после того, как на пике негативного переноса пациентка прервала анализ, а затем вернулась и продолжила работу. Эти события одновременно и противоречили, и соответствовали логике «больничного» нарратива, поскольку, с одной стороны, обрыв анализа продемонстрировал возможность наступления каких-то перемен, а с другой, все опять вернулось «на круги своя».
28
Кстати: Р. почти все время анализа лежала на кушетке, завернувшись в одеяло, за исключением жарких летних дней.
В последующие месяцы предложенная мной конструкция прорабатывается по частям: боль в животе, которую Р. часто чувствует на сеансе, она начинает связывать с переживанием напряжения и тревоги; она вновь и вновь возвращается к вопросу о несправедливом устройстве мира и наказании за совершенные и несовершенные преступления; она обсуждает, сколько должен длиться психоанализ и конечен ли он. Постепенно в центре размышлений и переживаний пациентки оказывается ее желание занять постоянное место в моей жизни, проникнуть в мои мысли, пропитаться ими и стать такой же, как я. Параллельно с этим прорабатывается важная часть отношений Р. с матерью, прежде всего примитивная идентификация, а также не осознававшаяся прежде ярость и претензии к матери. В это время «больничный» нарратив звучит со все большей настойчивостью и ожесточенностью почти на каждом сеансе как символ или эмблема безнадежности усилий и невозможности изменений. В контрпереносе у меня возникает попеременно то желание защититься от вторжения пациентки, то, наоборот, стремление как-то встряхнуть ее, чтобы изменить ее восприятие.
Одной из попыток вторжения в мою жизнь был интерес Р. к комнатному цветку, стоявшему на полке рядом с моим креслом. Сначала она фантазировала о том, что этот цветок (калатея) приносит несчастья; потом недоумевала, зачем он мне вообще нужен. Начиная с какого-то момента она стала высказываться по поводу неудовлетворительного состояния цветка, и это меня раздражало, как раздражает молодую мать вмешательство бабушки в воспитание ребенка. Эта контртрансферная фантазия оказалась совершенно релевантной: выяснилось, что пациентка недавно сама начала разводить комнатные цветы, обзавелась соответствующей литературой и чувствует себя компетентной в этом вопросе. На сеансах появились рассказы о том, как она пересаживала цветы, как какой-то цветок погиб, или не развивается, или, наоборот, расцвел, о том, что цветы занимают все больше пространства в ее доме.
Постепенно мне стало понятно, что следующий шаг в построении аналитической реконструкции пациентка сделала сама, неожиданным и неосознаваемым для себя образом, – путем конкретного реального действия, имеющего для нее важный символический смысл. Заботясь о своих растениях, она отыгрывала идентификацию с материнским объектом, прорабатывая таким способом взаимоотношения ребенка с матерью, в том числе больного и слабого ребенка. Смысл разведения цветов можно было бы сформулировать как антитезу «больничному» нарративу: растения имеют цикл развития, они откликаются на воздействия внешней среды, не только почва, но и уход могут повлиять на их рост, даже старательный уход иногда не помогает спасти растение. Это очень легко перевести на язык психической динамики и развития взаимоотношений с первичными объектами; в результате получается альтернативная аналитическая конструкция раннего опыта Р. в терминах психодинамики: ранний травматический опыт сепарации и болезненного медицинского лечения в больнице привел к интернализации могущественных «плохих» объектов; для нейтрализации их деструктивности была сформирована специфическая патологическая защитная организация, с одной стороны, поддерживающая нарциссические фантазии и иллюзию всемогущества, а с другой стороны, препятствующая росту и взрослению пациентки. Благодаря этой защитной организации собственная деструктивность пациентки отчасти проецируется, а отчасти отрицается вкупе с переживанием собственной активности и дееспособности.
«Нарративная правда», основывающаяся на этой реконструкции, выглядит следующим образом: мать Р., находясь в роддоме, не могла предотвратить заражение стафилококком, вследствие чего жизнь Р. в возрасте нескольких недель оказалась под угрозой. Путем госпитализации и последующего тщательного домашнего ухода пациентку удалось спасти, однако ее здоровье и психическое развитие оказались не идеальными, как не была идеальной и ее семья. Пребывание в больнице в восьмилетнем возрасте оживило ситуацию ранней травмы и отчасти подтвердило правомерность паранойяльных фантазий. Невозможность признать свои несовершенства и агрессивные импульсы парализует активность Р. и препятствует ее нормальной социализации. Эта реконструкция тесно связана с представлением о росте растений и возможности его ускорения или замедления, влиянии различных вредностей и постепенном и непрерывном характере их развития. «Растительные» метафоры отражают собственный цветоводческий опыт пациентки, и в ответ на них она может ассоциировать относительно собственных детских или актуальных переживаний; так, она убеждала меня обработать растения неким биостимулятором, который вызывает быстрый рост всех систем растения и существенное улучшение их внешнего вида, но должен применяться в очень малых дозах, а в больших становится опасен. В ответ на мою интерпретацию о психоанализе как разновидности такого биостимулятора Р. высказала ряд своих фантазий о своем полном преображении в результате психоанализа, о том, что психоанализ должен продолжаться до тех пор, пока все желательные изменения не наступят и она не достигнет психического совершенства.
Но в то же время «растительные» метафоры, по крайней мере, применительно к большинству комнатных цветов, не нуждающихся в оплодотворении, практически исключают из рассмотрения тему сексуальности. На эту тему, как мы помним, в репертуаре пациентки имелся другой травматический нарратив – «об изнасиловании». Его судьба показательна: он некоторое время занимал ее мысли в самом начале анализа и потом спустя год, а затем надолго исчез из ее ассоциаций. Вновь она обратилась к нему после того, как в «больничном» нарративе удалось распознать и «экстрагировать» садистические фантазии и пациентка смогла признать свое «авторство». В нарративе «об изнасиловании» тотчас же были обнаружены два доселе неразделимых компонента – сексуальный и агрессивный; за этим последовало обнаружение, признание и постепенное принятие пациенткой своей сексуальности, инцестуозных фантазий, актуальных сексуальных желаний. Несравнимо сложнее было совладать с «больничным» нарративом», по причине выполнения им незаменимых функций в психодинамике и психоэкономике пациентки, тогда как нарратив «об изнасиловании», явно построенный по образцу первого, в действительности не нес такой структурообразующей нагрузки.