Остенде. 1936 год: лето дружбы и печали. Последнее безмятежное лето перед Второй мировой
Шрифт:
В каком-то смысле эта книга станет их общей, историей о вечном бегстве и вере в то, что есть место, которое хранит тайну, где евреи всего света могли бы жить в мире. С согласия Вениамина изготавливают копию меноры, именно копию потом выкрадут, и она навеки исчезнет, но для подлинной меноры он задумал нечто особенное: «Пусть Господь, только Он, и никто другой, решает судьбу светильника. Все, до чего я додумался, это – закопать светильник, чтобы воистину сберечь его. Но кто скажет, как долго он пролежит в земле? Может быть, Бог навеки оставит его во тьме и обречет наш народ на вечное рассеяние и блуждание. А может быть – я надеюсь на это всей душой, – Богу будет угодно, чтобы народ наш вернулся на родину». И далее Цвейг добавляет (и, возможно, этим возвращает свой долг другу Роту и его вере в жизнь после смерти): «Не заботься о том, что будет, предоставь это Богу и времени. Пусть он считается пропавшим, наш светоч! Значит, мы, кому известна тайна, мы прожили жизнь не зря! Ибо в отличие от земной плоти золото не исчезает в лоне земли, как не исчезнет имя наше во тьме времен. Пребудет одно, пребудет и другое. Давай же верить, что он восстанет из могилы и когда-нибудь вновь воссияет нашему народу, вернувшемуся на родину. Ибо, только сохранив веру, мы сохраним себя в этом мире».
Эта мольба своим появлением обязана Роту. Мольба, рожденная верой и надеждой на окончание бегства, в том числе их бегства – Цвейга, Рота, всего их маленького сообщества здесь, у моря. Что будет, когда лето закончится? Оно медленно клонится к закату.
В тексте, присланном Цвейгу, Рот писал: «Было уже позднее лето, очень старое, очень уставшее лето, накануне осени. Само лето напоминало старого еврея и, казалось, тоже хотело отдохнуть на кладбище. Оно было кротким, благодушным и излучало золотую мудрость».
Через пару дней вся компания снова вместе. Все загорелые, смуглые, кроме Рота, заклятого врага солнца. Они снова сидят в Cafe Flore, перед ними море и пляжные кабинки. Кристиана Толлер демонстративно вяжет, Гизела Киш смеется по любому поводу и без повода, Лотта Альтманн молчит, и только по ее тихому кашлю все замечают, что она еще здесь, Шахматный Лис смотрит на море, Стефан Цвейг сидит между Лоттой и Лисом, дымит и слушает Эгона Эрвина Киша, тот рассказывает об Испании, борьбе коммунистов, о последних сводках с фронта, Артур Кёстлер говорит о намеченной командировке, которая приведет его в штаб-квартиру Франко. Эрнст Толлер ведет по нему перекрестный огонь, впрочем, без фанатизма, но тем паче громко, задорно и решительно. Кестена и Гизелу Киш забавляет ретивая перепалка мужчин, вязание Кристианы, молчание Стефана Цвейга. Ирмгард Койн вывела Йозефа Рота из темного угла на свет, пьет с ним, и всякий раз, когда он отпускает по поводу компании что-нибудь язвительное, она, кажется, на мгновение колеблется. Ей хотелось бы быть и на стороне фанатичных коммунистов, и безобидных, ни во что не вмешивающихся насмешников. Но она с ним, и его неверие – ее неверие, хотя она знает, что его религия, его монархизм – тоже всего лишь бегство, дверь, которая для нее отнюдь не открыта. Этим вечером в Cafe Flore те же смех, споры и недосказанность. Но сдержанней, чем в начале лета. Надежда несколько подтаяла. Несмотря на Испанию. Из-за Испании. Несмотря на немецко-австрийское соглашение [69] или благодаря ему. И несмотря на предолимпийское затишье в Германии и Берлине. Еще одно лето проходит – и решительно никакого перелома, никаких признаков того, что господство фашистов в Европе подходит к концу. Во всяком случае, не этим летом и не в этом году, а для многих и не в оставшиеся им сроки жизни.
69
Имеется в виду соглашение 11 июля 1936 года, которое гарантировало Австрии независимость как «второму германскому государству».
* * *
«Я черный, как негр», – пишет Эгон Эрвин Киш матери в Прагу незадолго до отъезда, вскоре он вернется вместе с Гизелой в Версаль, а следующим летом отправится в Испанию, на войну. Тем временем Артур Кёстлер уже в Испании. Эрнст Толлер, к ужасу Кристианы, согласился на лекционный тур по США. Она в свою очередь согласилась на годичный театральный ангажемент в Лондоне – уникальный шанс для молодой немецкой актрисы в изгнании. «Пожалуйста, останься дома!» – умоляет она его. «Дома? Это где?» – переспрашивает Эрнст Толлер. И вот в октябре она стоит на палубе парохода SS Normandie, соленые брызги бьют ей в лицо, она надеется, что ветер занесет ее обратно в Англию, в Лондон, как планировалось, а не в Нью-Йорк. Но ветер дует недостаточно сильно.
Герман Кестен борется со своим «Филиппом II» и топчется на месте. Аванс от издателя израсходован, он хочет остаться в Амстердаме, поближе к издательству – так вдвое дешевле писать и жить, но тут выходит новый указ о беженцах в Голландии, обязывающий их иметь соответствующее удостоверение. Поэтому в октябре он снова едет в Париж, подать заявление на получение этого удостоверения, но денег на обратную дорогу практически не осталось. Из поезда он пишет другу: «На каждой станции садятся юноши, следующие в гарнизон, на каждой станции одна и та же картина: плачущая мать, грустный отец, хихикающая сестра; они машут вослед, будто это прелюдия войны, на которую отправляются сыновья».
Стефан Цвейг и Лотта Альтманн тоже покидают летний курорт. Цвейг счастлив как никогда. Преисполненный вдохновения, он пишет Фридерике (с которой в последние месяцы только ссорился) о своем блаженстве здесь, в Бельгии; о своей работе, которая летит как на крыльях; о покое, отсутствии споров и дурных отзывов. «Мне даже удалось расшевелить Рота, он теперь ест каждый день – хотя никто не может заставить его прогуляться, не говоря уже о том, чтобы искупаться. Я какое-то время тоже за ним присматривал, но предвижу, что его будущее – как и всех писателей – довольно мрачное: продажи книг падают, а трудности будут нарастать». Только что он великолепно поплавал в море и надеется, что завтра рано утром сделает еще один, последний заплыв.
Но напоследок он еще поднимается от моря по глухому переулку в город. Узкий домик все там же. И витрина та же: ракушки на ниточках, ухмыляющиеся маски, морские звезды, пепельницы. Но это уже не магазин. Джеймс Энсор, знаменитость и король Остенде, теперь баронет, после смерти матери весь дом стал его мастерской. Стефан Цвейг колеблется, зайти ли, подняться ли снова к черепу с дамской шляпкой, к человеку за пианино, к тысяче злобных масок над ним. И не заходит. Он поворачивает назад, к морю. Последнее купание.
Прощание с Ротом для Цвейга тяжелое и легкое одновременно. Теперь он свободен. Его кошмар, самая дорогая ноша на его плечах, его нечистая совесть, его литературная совесть, его неподкупный, трудный друг остается здесь, тогда как он сам отправляется в новый мир. Да, он поддержал его, оставил денег, привел в порядок его контракты, а заодно, более или менее, и его жизнь. А теперь есть Койн, и Рот с ней счастлив, она о нем заботится, всегда рядом и не отступит, хотя и не остановит его разрушения и саморазрушения, а пожалуй, даже и подстегнет своей неистовой жаждой жить, писать, пить. И своей любовью к нему, к его ненависти, тоске, готовности низко пасть, если мир нельзя спасти. Цвейг покидает Рота вместе со своей любовью.
Вечером, накануне его отъезда, они снова в итальянском ресторане, на набережной. Последнее доброе напутствие Цвейга, последнее обсуждение планов, литературных планов. Последняя бутылка Verveine. Цвейгу хочется верить, что он оставляет друга со сколько-нибудь надежными видами на будущее. Что он может уехать, не испытывая к нему жалости. Но в глубине души он знает, что стабильность Рота, обретенная этим летом, – не более чем иллюзия. Не сам ли он писал Бену Хюбшу, что романы Рота становятся все хуже и что он предвидит черную полосу для него, для его книг на европейском и американском рынках. Стефан Цвейг это знает и не желает знать. Он больше ничего не может сделать для Рота, разве что с ним погибнуть. Не сейчас. Он рвется к свободе. Это лето воодушевило его, как никакое другое. И он полон решимости совершить новый прорыв. Начать все сначала. Он снова верит в свои силы и намерен сохранить эту веру.
Он отправляется вместе с Лоттой в Лондон, оттуда – в Саутгемптон, откуда 8 августа отплывает в Бразилию. Один, без Лотты, без Фридерики, без Рота, без Шахматного Лиса.
С его родины, из старого дома на горе Капуцинов приходят очередные новости. Летний фестиваль, как и каждый год [70] . Снова будет Тосканини, вместе с Бруно Вальтером. Они готовят демонстрацию – антибайройтский, ненацистский немецкий театрально-музыкальный фестиваль [71] . Но Цвейг рад, что его там нет. Он ненавидел фестивальную суету и старался сбежать из своего города в это время. Несмотря на любовь к Тосканини и его обществу. В последний день на бельгийском пляже он писал приятельнице в Зальцбург: «Вы знаете, сколь отвратительна мне с некоторых пор тамошняя атмосфера. Я был совершенно разбит и не мог работать. Прибавьте к этому постоянные пикировки в семье, с близкими, осуждавшими мой так называемый пессимизм и желавшими быть связанными с родиной так же сильно, как я порывался из нее уехать. Эта горечь заслонила чудесные годы, проведенные там, они почти изгладились в моей памяти. Год назад я испытал неизъяснимое наслаждение, почувствовав, что мир Тосканини угасает. Он был и, по-видимому, останется и в этом году таким же прекрасным, как закат».
70
Зальцбургский ежегодный музыкальный фестиваль, один из наиболее известных в мире.
71
Байройтский, или Вагнеровский, оперный фестиваль в нацистской Германии был политизирован и использовался в пропагандистских целях.
И из этого заката пришло письмо. Из дома, где по-прежнему жили Фридерика и ее дочери, те самые близкие, которые осуждают пессимизм. Тем не менее они охотно выступают в роли его послов, и во время фестиваля в их доме много гостей. В этом году среди них Клаус Манн с сестрой Эрикой. Клаус отправляет хозяину дома открытку, бесхитростную, безмятежную, краткую: «Сердечный поклон вам! Как вы должны нам завидовать! У вас чудесно, почему вы не здесь? Разве может быть приятнее в Рио или Остенде?» Днем раньше Клаус Манн записал в своем дневнике: «Среди этого шума и гама всегда тяжелые приступы тоски. Перед сном представляю себе свою смерть. Кто будет у моей постели? Никто? В голове крутится строка: “Но ангел смилуется надо мной”». И через два дня: «Дождь. Все еще спят. А мне не спится. Стошнило в ванной. Думаю о всех сборищах, на которых бывал… О потерянных лицах».