Осторожно, треножник!
Шрифт:
Логическому анализу понятия жемчужины вторили сообщения, часто сомнительные, о греческих, латинских и тюркских этимологиях названий Гурзуфа, Ялты и других крымских топонимов, в частности, горы Медведь, она же Аю-Даг, и о том, что таких медвежьих гор на Южном берегу не одна, а три. В подтверждение этого последнего тезиса водитель останавливал машину в местах, откуда открывались соответствующие виды на береговую линию, а на подсознательном уровне в том же направлении работала фольклорная устойчивость образа именно трех медведей.
Коктебель поразил меня полной и окончательной победой коммерциализма. Идя вдоль набережной, я совершенно не узнавал ее. Не было видно ни моря с одной стороны, ни поселка с другой. В несколько рядов все было застроено и заставлено палатками, лотками с мороженым, чайханами, ресторанами, торговыми павильонами, пунктами обмена валюты. Вид этот мало отличался от открывающегося при выходе из станции метро «Тимирязевская» на одноименный рынок.
В программу нашей поездки, естественно, входило посещение могилы Волошина и его дома-музея. Могилу мы разыскали с трудом – из десяти встречных только один юноша в очках и с рюзаком за спиной понял, о чем речь, и показал, как к ней пробраться в обход преграждавших дорогу пансионатов и строительных контор. Зато осмотр дома-музея оказался самым безболезненным этапом всей поездки: экспозиция и экскурсия были превосходны, и работал кондиционер.
Задумавшись на обратном пути о причинах, погубивших привольный Коктебель моей юности, я пришел к выводу, что их две: его разнесенная культурной элитой 60-х годов и постепенно овладевшая массами литературная слава и свершившаяся, наконец, капиталистическая революция, о необходимости которой столько говорили советские диссиденты, в том числе я.
Посвящается Пиранези
C ежегодного съезда американских славистов в Новом Орлеане Лада вернулась полная впечатлений – о докладах и людях. Я не ездил, полагая, что все уже и так знаю. Оказалось, не совсем.
Лада встретила там Ольгу. Ольга спросила, удалось ли Ладе посмотреть город. Лада ответила, что да, ее много возили живущие там Саша Раскина и Саша Вентцель и всё показали.
– Мне очень понравилось, и я ей так и сказала. Но меня поразило, чтó она спросила дальше. Никогда не угадаешь!
Угадывать я люблю. Как правило, это получается, наглядно доказывая, что человечество предсказуемо – против инварианта не попрешь. Конечно, необходимы какие-никакие исходные данные. В этом случае они у меня были: Ольгу я знал давно и довольно хорошо.
– Ну что ж, – сказал я. – Ольга любит все мертвое, похороны, кладбища, надгробия. Наверно, она спросила, была ли ты на кладбище. Не знаю, знаменито ли тамошнее кладбище, но раз она спросила, значит, так и есть. Правильно?
– Вот и неправильно. Она спросила, видела ли я разрушения.
Хотя Ольга, в общем-то, осталась верна себе, лапшу я все-таки провесил порядочную. Положившись на свое владение старыми инвариантами Ольги, я совершенно упустил из виду новые инварианты города, пострадавшего от урагана Катрина. Это было тем обиднее, что подобные совмещения инвариантов (лейтмотива персонажа с лейтмотивом места действия) прекрасно предусмотрены в нашей со Щегловым порождающей поэтике, а данное просто напрашивалось.
– Да-а, позор. А она их, естественно, посетила?
– Нет, только еще собиралась. И не она одна. Там был Свен Спикер, и он тоже хотел посмотреть разрушения. Он попросил таксиста быстро показать ему разрушения, но тот сказал, что быстро не выйдет – в городе разрушения не такие впечатляющие, как за городом.
– Поведение таксиста как раз предсказуемое на сто процентов. И что же, Свен согласился на большой каботаж?
– Согласился, но остался недоволен – даже и дальние разрушения особого впечатления не произвели.
Потом, уже в Лос-Анджелесе, выяснилось, что на разрушения ездили многие, и тоже были разочарованы.
Тут от мелкого зубоскальства, хотя и сдобренного рассуждениями об инвариантах, я перейду к масштабным обобщениям. Почему же все так жаждали разрушений? Какая за этим вырисовывается культурная парадигма?
Ну прежде всего – ритуальная потребность продемонстрировать свою идентификацию с жертвами, будь то природы или общества. Кроме того, как пишет мне из Германии мой самый любимый читатель: «А на что еще там у вас в Америке смотреть – ведь настоящей архитектуры или хотя бы настоящих руин-то нет?!» Но откуда такая привередливость? Почему разрушений оказывается недостаточно?
Что-то похожее всплывает из «Записных книжек» Ильфа:
«Осадок, всегда остается осадок. После разговора, после встречи. Разговор мог быть интересней, встреча могла быть более сердечной. Даже когда приезжаешь к морю, и то кажется, что оно должно было быть больше. Просто безумие».
Действительно, безумие. Чехов, например, довольствовался наличными размерами. Он говорил Бунину:
«Очень трудно описывать море. Знаете, какое описание моря читал я недавно в одной ученической тетрадке? “Море было большое”. И только. По-моему, чудесно».
Читал ли Ильф эти воспоминания Бунина, напечатанные в парижской газете в 1929 году, дело темное. Но очевидно, что у Ильфа (и Петрова) обман ожиданий и даже его количественная оценка – своего рода инвариант, разумеется, издевательский.
«У нее была последняя мечта. Где-то на свете есть неслыханный разврат. Но эту мечту рассеяли»; «Любопытства было больше, чем пищи для него»; «Появилось объявление о том, что продается три метра гусиной кожи. Покупатели-то были, но им не понравилось – мало пупырышков» (Ильф, «Записные книжки»).
«Милиционеры заплатили, деликатно осведомившись, с какой целью взимаются пятаки.
– С целью капитального ремонта Провала, – дерзко ответил Остап, – чтоб не слишком проваливался» (Ильф и Петров, «Двенадцать стульев»).
У каждой эпохи свои приколы (по-научному, sensibilities), и чужие кажутся странными. Приходится специально напрягать интеллектуальное зрение, чтобы понять, чтó привлекательного находили сентименталисты в сельских кладбищах, слезах, самоубийстве и вообще смерти. Но, по крайней мере, они были в этом по-сентименталистски простодушны.
«Старушка в самом деле всегда радовалась, когда его видела. Она любила говорить с ним о покойном муже и рассказывать ему о днях своей молодости, о том, как она в первый раз встретилась с милым своим Иваном, как он полюбил ее и в какой любви, в каком согласии жил с нею. “Ах! Мы никогда не могли друг на друга наглядеться – до самого того часа, как лютая смерть подкосила ноги его. Он умер на руках моих!” Эраст слушал ее с непритворным удовольствием» (Карамзин, «Бедная Лиза»).
Эрасту говорят, что Кай умер, и ему этого достаточно – он получает непритворное удовольствие. А этим, нашим, сколько разрушений ни подавай, все мало. Мало пупырышков!.. Хотя, что удивительного? Если разрушения – это хорошо, то тогда чем больше, тем лучше. Вполне понятный эстетический максимализм, с некоторым народническим надрывом.
Мой инвариант, как уже говорилось, состоит в вычислении чужих. Желательно – по примеру Леверрье [319] – не выходя из дому. Конечно, и у меня раз на раз не приходится, но разрушения я всегда готов одобрить заочно.