От Эдипа к Нарциссу (беседы)
Шрифт:
Т. Г.: Мне очень нравится идея Жижека о том, что мысль не обязательно субъективна и не всегда выражает мое бытие. Постмодерн снимает дуализм внутреннего и внешнего, которым страдает как философия, так и обыденное сознание Отчасти все мы заражены этим дуализмом, не смогла его преодолеть и феноменология. Зачастую акт «я мыслю» получает субъективистский оттенок. Несмотря на все попытки придать ему трансцендентальную форму, скрытое различие внутреннего и внешнего остается. В Париже я живу около центра Помпиду и каждый раз, выходя из дома, вижу, как внутреннее становится внешним. Все трубы, коммуникации, все, чего мы не видим в домах, вынесено наружу. Французы недолюбливают это здание, которое очень символично. Оно иллюстрирует переворот, совершенный постмодерном, заявившим, что нет ни внутреннего, ни внешнего. И чтобы путешествовать, совсем не обязательно перемещаться вовне. Действительно, достаточно переживать мир как das Unheimliche, поджидающее тебя повсюду — в твоих снах, в твоей душе, причем гораздо больше, чем во внешней действительности. Лакан рассматривает парадокс Чжуан Цзы, которому приснилось, будто он бабочка, а наутро он не мог решить: то ли Чжуан Цзы снилось, что он бабочка, то ли бабочке снится, что она — Чжуан Цзы. Вот чисто постмодернистская ситуация, которая демонстрирует совершенно необязательно перемещаться по миру, чтобы другой открылся твоему сознанию. Не нужно идти вовне, чтобы открыть внутреннее, потому что между ними нет того различия, на котором настаивает повседневное сознание. Как нет субъект-объектного дуализма, нет и добра и зла в примитивном морализаторском смысле, нет никаких дуализмов. Это уже деконструкция абсолютная, когда следует искать другие слова. Пока же нам остается одно слово — ужас, das Unheimliche. Хотя не исключено, что со временем найдутся какие-то совсем другие слова
А. С.: У меня возникают некоторые сомнения по поводу нашего непрерывного нагнетания разоблачений и борьбы с иллюзиями. Вспоминается замечательное буддистское выражение, что последняя иллюзия состоит в том, что можно обойтись без иллюзий. Возьмем распространенное утверждение, будто акт «ego cogito» не является объектом моего переживания. Это утверждал и Гуссерль, говоривший, что перед нами просто открывается пространство онтологической принудительности мышления, но оно не является, строго говоря, персональным. Однако, с другой стороны, перед нами есть не менее важное выражение Лакана, которое мне очень нравится, и которое я считаю образцом точности самоотчета. Лакан говорит, что любое означающее может означать все, что угодно, но прежде всего оно означает «я». И это совершенно понятно Ведь если я нечто говорю, значит какая-то странная сила заставляет нарушать равновесие прежде сказанного — равновесие бытия. Эта сила, как бы мы ее ни называли, и есть «я». Сначала «аз есмь», а все остальное потом. Сообщение приложится или будет занесено в скобки. Означающее «я», покрывающее собой все означаемые, и есть реальность — реальность, от которой никуда не денешься. Даже если оставить в стороне высочайшее напряжение авторствования, отложить преломленную волю к бессмертию, элементарный акт существования нас убедит, что сверхконцентрация реальности в модусе бытия от первого лица (или Dasein, или я-присутствия, можно называть его как угодно) — это нечто в высшей степени неустранимое
О чем говорят ставшие привычными разоблачения, начиная от тезиса о смерти автора, отстаиваемого Р. Бартом, и вплоть до утверждения, что мы можем выдвинуться лишь в анонимное бытие, где форма индивидуальности отсутствует? Они демонстрируют тот факт, что мы должны предпринимать все большие и большие меры предосторожности. Эти пресловутые меры предосторожности, которые можно назвать тщетными, на самом деле являются своеобразным камуфляжем, конспирацией, обусловленной тем, что отсутствует презумпция доверия. Никто не верит, что ты искренен, никому не ведомо, что ты думаешь на самом деле. Оттого так трудно осмелиться открыть рот и заговорить от первого лица, ни на кого не ссылаясь. Трудно, потому что тем самым ты себя дискредитируешь. В этом смысле все инфраструктуры Ж. Деррида суть отслеживание мер предосторожности, попытка выяснить, каким образом стоит себя проявлять, в какой степени конспирации. Пример классического текста постмодерна, того же Деррида, демонстрирует красоту цитирования, как бы звон сигнальных звоночков. В качестве противоположного примера, абсолютно антипостмодернистского текста, можно вспомнить блистательный рассказ Кафки «Превращение», который начинается со слов о том, что Грегор Замза превратился в насекомое. Я не знаю лучшего в мире начала, никаких предисловий, никакой «Рукописи, найденной в Сарагосе». Об этом говорил Гегель, начните с сути дела. Бесстрашно, не задумываясь о том, в чем вас могут обвинить. Просто ты имеешь нечто сказать, имеешь волю нарушить равновесие бытия как равновесие прежде сказанного, а это и есть форма «я». Такое бесстрашие и безоглядность — последнее, что исчезнет в этом мире. Постмодерн же заставляет наращивать меры предосторожности и идеологию я-сокрытия.
Д. О.: Мне представляется, что мысль Лакана о форме «я», которую упомянул Александр, обеспечивает тактически безупречное прикрытие того, что скрывается за этими кавычками. Проблема в том, что «я» навязывает себя как форму значащей связи, оно знает себя тем лучше, чем больше значений ему удается себе приписать. Да, «я» — такая реальность, которая всегда кем-то значится, за кого-то выдается, кем-то преподносится. Заметим, что эти выражения можно понять так, будто в них присутствует кто-то еще, какой-то другой. Вот этот другой — он выражает фигуру отсутствия, первичную по отношению к «я». И если бы мы обладали способностью перевести взгляд с «я» как привилегированного симптома, как выражается тот же Лакан, на удивительного персонажа, который к нему примешивается, то нашли бы топос трансфеноменального дрейфа, ускользающий от значений, от формы «я», формы субъекта, который, вслед за Хайдеггером, позволил бы вновь заговорить о «я» как чистой трансценденции. Мне кажется, что с «я» у Лакана в какой-то мере происходит то же, что с бытием у Хайдеггера. Помните «дом бытия», в котором бытие не живет: своеобразный дом с привидениями, где о хозяине напоминают только обстановка, отделка, любимые вещицы и т.п.?
Т. Г.: Хотела бы напомнить, что кроме я-концепций в современной мысли существуют подходы, в которых не «я» первично. У многих современных психоаналитиков, занимающихся психоанализом ребенка и дородовым периодом (у Франсуазы Дольто, например), превалирует мысль, что первична коммуникация. Подобно тому как в раю человек не был одинок, а был связан с Богом, так и в утробе ребенок постоянно общается с матерью, и ни одной секунды не проходит в одиночестве. Рождению человека предшествует коммуникация, которая опережает появление «я», возникающее, по Лакану, лишь на стадии зеркала.
А. С.: Несомненно, деконструкция обладает определенным пафосом, который заключается в нахождении инстанций, скрывающихся за грамматической формой «я» или за трансцендентальным единством апперцепции, как сказал бы Кант. Этот поиск показывает, что мы находимся на каком-то промежуточном этапе, когда у нас уже есть и техники, и соответствующие дискурсы, позволяющие всякий раз уточнять, кто говорит (знаменитый вопрос Хайдеггера) — ты сам или нечто в тебе. Если второе, то рассмотрим, что в тебе говорит — либидо, символическое бытие, анонимное бытие, какая-то иная инстанция (можно насчитать десятки различных инстанций). Однако количество и произвольность членения на инстанции, которые присваивают себе форму «я», наталкивают нас на странную мысль, высказанную еще по поводу чтения Фрейда. Мы прекрасно понимаем, какое великое множество нарушений, отклонений, девиаций нас поджидает, одно непонятно: как возможна нормальная сексуальность? Но она всякий раз происходит, как чудо. То же самое мы имеем в отношении подобного рода дискурсов. Куда как проще произвести деконструкцию и насчитать произвольное количество инстанций. Одно непонятно: как все-таки это бытие от первого лица осуществляется, почему с точки зрения некой интуиции нет ничего более достоверного, чем «аз есмь», «ego cogito»? Иными словами, почему тезис Декарта до сих пор ни на йоту не устарел?
Я думаю, дело в том, что мы обладаем остаточной манией генезиса. Нам интересно происхождение, и мы отыскиваем первичные инстанции, которые еще не сошлись с реакцией высокого синтеза, полагая, что они нам все объяснят. Но ведь дело-то в том, что может потребоваться действительно все что угодно, чтобы вспышка «я» состоялась. Может потребоваться определенный порядок символического, или коммуникация и интерсубъективность, или искра Божья, или длинный путь антропогенеза. Повторяю, это может быть все что угодно, но с того момента, как высокий синтез состоялся, нас больше не интересуют пути вхождения в него. Нам главное — исследовать образовавшуюся в ходе этого высокого синтеза территориальность, которую мы называем «я-присутствие» или «подлинное-во-мне», как на самом деле следует переводить Dasein, поскольку хотя Даниэль и отметил, что оно указывает, скорее, на место, нежели на форму «я», но сам Хайдеггер характеризует Dasein как способ бытия, отвечающий на вопрос «кто». Не «что», а именно «кто». Поэтому фактически Dasein — это подлинное-во-мне, все тот же поиск подлинного начала, которое я мог бы числить за собой. В этой связи постмодерн — возможно, самый мощный наезд на иллюзию «я», когда вслед за возникновением множества совершенных техник усиливаются и меры предосторожности, чтобы, не дай Бог, как-либо случайно не выказать свое наивное неграмотное «я». Впрочем, несмотря на все усилия постмодерна, эта высшая реальность во вселенной, реальность бытия от первого лица, никуда не девается. Просто она все лучше и лучше камуфлируется.
Д. О.: Мне вспоминается образ, который крайне для меня существен. Это образ стены из одного раннего фильма Фрица Ланга. Сквозь стену, не замечая ее, уходят на ту сторону мертвые, а живые воспринимают ее как абсолютный предел. Горизонт мира, удерживающий его имманентное единство, — вот что такое стена. Я поясню, почему мне интересен этот образ. Когда мы говорим, что мир нас окружает, мы волей-неволей используем военную риторику, моментально превращающую любое рассуждение в способ обороны. А оборонительная логика вводит дуалистические фигуры, хотя бы по той простой причине, что бытие-в-мире тут сразу принимает внешнюю форму. Иными словами, быть кем-то в мире — значит быть чем-то для этого мира: мишенью, его временным центром, субъектом восприятия или кем-то другим. Когда в следующий миг я перевожу взгляд на себя самого, то сознаю, что меня осаждают не демоны и ракшасы, посланные с миссией захвата, а мои собственные представления. Существование-в-осаде спровоцировано экспансией воль других, среди которых представлена и моя воля. Но почему тогда не срабатывают дуалистические уловки внутреннего и внешнего, объективного и субъективного? Потому, что ситуация окружения, осады, стены первична. А на ту сторону хода нет. Этой метафорой я хотел пояснить мысль, что когда постмодерн пробует говорить о безумии, то понятно, что слово берет инстанция разума, не способного впасть даже в самое незначительное сумасшествие. Когда говорится о растождествлении субъекта с бытием или с собственной мыслью, то это происходит в ситуации, в которой форма «я» абсолютно тотальна. Я готов поддержать Александра в том, что форма «я» действительно никуда не исчезает. Потому что стену не преодолеть, от собственных представлений не уйти. Мы еще не умерли, чтобы перейти эту стену и расстаться с формой «я». Мы еще не утратили сознание, чтобы избавиться от того, что держит нас, возможно, крепче, чем Декарта и Канта. Поэтому «я» обнаруживает себя каждый раз, скорее, не как чудо, а как рядовой факт бытия-в-мире. Более того, сама стена — это мобилизация мира, производимая «я» как формой значащей связи, дабы в нем укорениться.
А. С.: Но, Даниэль, выходит, что бастионы круговой обороны от мира приходится усиливать?
Д. О.: В том-то все и дело.
Т. Г.: Означает ли это чистый фатализм? Если мы, фигурально выражаясь, идем до конца, то нам следует просто принять эту границу как удел, или мы можем войти с ней в какое-то отношение, которое позволит не подпасть миру?
Д. О.. Что значит принять эту границу? Вот в чем вопрос. Представьте, к примеру, монаха, который сидит в келье и мечтает сходить в ночной клуб. Очевидно, что это плохой монах, но не потому, что он желает недолжного, а потому, что мир нисколько его не ограничивает. Хочешь пойти в ночной клуб? Сними монашеские одежды и иди. Мир ограничивает, когда ты ясно понимаешь, что хочешь чего-то большего, заведомо большего, чем все сокровища мира. Можно называть это Царством Божьим или царством абсолютного духа, безразлично. Замечу лишь, что акт полагания горизонта имплицитно включает механизм, помогающий прокладывать траектории ускользания за него, исчезновения с карты значений, когда есть мир и есть что-то сверх него. Поэтому ситуации окружения можно противопоставить ситуацию мягкой блокады, поистине безысходной и безнадежной. В ней закреплен облик повседневности, гасящей предельные напряжения воли на этой стороне, где невозможна даже мысль о границе. Кто-то мечтает съездить на Канары, выиграть миллион, сделать еще что-то, в чем мир его на самом деле не ограничивает, но чем держит очень жестко, мертвой хваткой. И он не ведает о главной границе, которую мир налагает на него. В этом отношении понимание того, что ты всегда в осаде, — это как бы час бодрствования для философа, вообще для любого человека, стремящегося успешно избежать мягкой, но абсолютной блокады. У человека, пребывающего в осаде, за спиной всегда остается узкий перешеек, по которому он имеет шанс ускользнуть от мира, — один, в полном одиночестве. Это то самое игольное ушко, ведущее в Царство Божье. Так что стена, которой представляется мир, вселяет надежду, а не отчаяние.
Т. Г.: Что касается стен и преград, облав и фатализма, здесь, мне кажется, встает вопрос о ценностном уровне этих стен. Потому что есть стена и стена, есть граница и граница. Существует человек, ограничивающий себя желанием иметь миллион, и существуют желания, которые вполне могут оказаться высоко онтологическими, напряженно творческими, экзистенциально значимыми и трансцендентно освобождающими. Такие желания остаются. Могу рассказать о том, чем я живу. Я пытаюсь мыслить и радуюсь, прирастаю в своем бытии, если ко мне приходит новая мысль. Я стараюсь делать это непрерывно, где бы я ни была, в каком бы месте ни находилась. Таково мое желание. Если оно исчезнет, то я просто погибну — стану заурядным обывателем, мертвым человеком, или вообще перестану существовать. Мне хотелось бы сказать об иерархии. Постмодерн уравнял все культуры, все народы, эпохи, стили, провел одну сплошную горизонталь, уничтожил онтологическую дифференцию. Однако он же по-новому поставил вопрос об иерархии. Настоятельность иерархизма возникла вместе с фигурой Ницше, который хотел уничтожить добро и зло, но в то же время заговорил о высоком аристократизме о новом человеке, который должен стать воплощением новых ценностей. Об этом позже рассуждал Делез. Без вопроса об иерархии нам никак не обойтись, потому что развитие иерархично, жизнь иерархична, мысль иерархична. Нынешняя цивилизация, превратившаяся в прозрачную порнографию и контролируемая мелкими бесами порнографического антииерархизма, требует от нас любви к иерархии. Я выбираю людей для дружбы, для общения, для того чтобы просто думать о них, из тех, кто эту иерархию чувствует. Если они ее не чувствуют, то нам не о чем разговаривать. Диалог невозможен. Иерархия — это невозможность диалога со всеми, как бы антидемократия. Ты либо понимаешь, либо не понимаешь, иного не дано. Постмодернизм эту пропасть очень хорошо чувствует. Следует заметить, что это не высокомерие, не презрение к тем, кто нас не понимает, и никакого романтизма здесь нет, а есть внутренняя жесткость и строгость. Потому что очень мало осталось — мало сил, мало времени. При этом слишком много мелкого и ненужного, слишком много такого, в чем и разбираться не стоит. Поэтому когда видишь что-то ясное, это ценишь и любишь. Мне кажется, что наше время сильно выделяется если не жестокостью, то жесткостью, необходимой для того, чтобы удерживать духовный аристократизм. Я имею в виду внутреннюю строгость, а не внешнюю иерархию масок. Если говорить, что кругом одна стена, то нужно просто умереть, и все. Но мы не прожили чего-то — не прожили ни как мыслители, ни как люди, ни как личности, ни как герои. У меня складывается впечатление, что мы еще должны многое прожить, мы еще только начинаем.
Беседа 4 Реальное и символическое
Д. О.: В этот раз мы собираемся обсудить тему, которая в известном смысле является центральной темой всей современной философии. Речь пойдет о порядках реального и символического и о критериях их различия, которые, наверное, мы попытаемся найти не в существующих концепциях или не только в них, но и в обращении к собственному опыту, в той мере, конечно, в какой он может быть выдан за нечто всеобщее. Вот мы встретились, завели разговор — позднее этот наш разговор примет форму текста, в силу чего событие, сейчас происходящее, последовательно исполнит путь от ситуации, в которой еще может реализоваться истина присутствия перед лицом другого, к положению дел, когда символическое возобладает совершенно и не останется никакой возможности определить, было ли настоящее событие реальным или его реальность обозначена задним числом, подтасована, сфальсифицирована, подверстана со стороны символического, заведомо структурирована им. Здесь содержится вовсе не случайная проблема. Ведь и в текущем моменте мы можем распознать некие последствия уже произошедшего кодирования символическим, хотя бы потому, что наша встреча структурирована как беседа, встроенная в ряд подобных бесед, которые, в свою очередь, являются одним из маленьких звеньев в долгой цепи примеров, коими представлен в культуре сам этот жанр, сама эта конфигурация встречи. Так, мы могли бы сейчас реализовать сценарий другого события, но тогда оно просто обнаружило бы иную конфигурацию, соединилось бы с другим порядком. Я не хочу сказать, что событие и предданная ему номенклатура символического существуют раздельно, я только отмечаю, что о реальности пока что говорить не приходится. Р. Барт замечал, что без предшествующего кода не бывает ни желания, ни поступка — вообще ничего не бывает. Следовательно, само реальное в структуре реальности заведомо есть модус символического. Мы не способны его артикулировать или застичь на месте, оно нам задано, но нигде и никогда не дано.