Чтение онлайн

ЖАНРЫ

От рук художества своего
Шрифт:
empty-line/>

* * *

Андрею исполнилось двадцать восемь лет. К большой его радости, он был жив, полон планов и сил. Писал с радостью и увлечением, каких давно не испытывал. Дни его не походили один на другой — то затишье, а то спешка, гонка, суета. Вот и сегодня его весь день гоняли по канцеляриям, перебрасывали от одного стола к другому — не хватало каких-то бумажек, и каждому столу нужно было что-то объяснять и доказывать.

В мастерскую Матвеев вернулся разбитый и одуревший. "Да ну вас всех к чертям!" — подумал он зло, рухнул на кровать и сразу заснул, а проснулся только вечером. Было темно, он встал, зажег свечи, подошел к столу, сел и стал разглядывать хитрые стенные голландские часы в виде готического собора. Каждый час в них отскакивала дверца, выходил монах в черной рясе, дергал за шнур, и колокол на колокольне отбивал время. Это напоминало Андрею прошлые счастливые минуты жизни. Он купил часы по приезде в Петербург по случаю. Ох, какое тогда было времечко! И Андрей был тогда совсем-совсем другой. И в тогдашней жизни его было что-то простое, ясное, свободное. Жил тогда только настоящим. В те дни он уходил в свою мастерскую еще затемно, зажигал свечи, брал кисть и начинал работать. И работал от утренних свечей до вечерних. А сейчас — не так. Тогда было безмятежное счастье от новизны, от работы. Помимо команды теперь силу жизни отнимают заботы — семья, дети, ученики. Выдаются дни окаянные, нагруженные невыносимой тяжестью. Придешь вот так, как сегодня, домой, почувствуешь свой тяжелый, чугунный затылок — и не пил, а пьяный, и голова ничего не варит. Где уж тут работать… Деньги, как голуби, то прилетят, то улетят неизвестно куда. Вот и сердце начало шалить. И для чего все к чему? Мир все сужается, сужается и в один день сойдет на нет, и ничего не поделаешь. Сего никто не минет… Он подумал: "Не дай бог, если кто-нибудь войдет и заговорит". Он не сумеет ему ничего ответить. Нынче был Андрей вял, тяжел, рассеян. А в голове независимо от всего что-то ворочалось, всплывало, вспоминалось. Что-то виденное в Голландии, подсмотренное тут, в мастерской Ивана Никитина, в дворцовых залах. Громоздились один на другой какие-то цвета, образы. Он встал, прошелся по комнате, подошел к какой-то картинке, висевшей на стене, постоял возле нее и внезапно поразился чему-то, словно что-то щелкнуло в его мозгу. Он даже вздрогнул. До сих пор он жил, работал, как бы подсматривая чужую жизнь. И вдруг ясно и трезво увидел самого себя и рядом Орину, любимую, близкую. Нужно непременно написать радостное, свободное состояние женщины, разгадав сущность ее жизни, соединенной с моей. Да! Двойной портрет. Он и Орина — вот что надо. Точно, точно! Усталости как не бывало. Какой-то восторг произошел в нем. Он быстро схватил карандаш, набросал композицию. Значит, так: на переднем плане Орина. Она сидит в свободной позе и улыбается — так, еле-еле, а чуть позади он сам, в кафтане и в рубашке. Он держит Орину за руку, лицо его спокойно, взгляд твердый, с неким вызовом даже.

"А ведь у нас на Руси никто еще вроде бы и не писал автопортрета, вот так штука!" — подумал он и представил себе вдруг всю картину. Неужто и впрямь никто не писал?

Ошеломленный, он бормотал себе что-то под нос, чертил, зачеркивал, потел, краснел, снова чертил. И не было уже ни злости, ни памяти об обидах. Были только он и то, что ему представилось. Теперь он был снова счастлив своей судьбой.

День угасал. В Андрее все колобродило. Он прикидывал в уме цвет фигур и фона. Двое влюбленных. Он и она. Живописец и его модель. Вот что он соединит в этом двойной портрете. "Да, да, так и только так, и к дьяволу все остальное! И ничего я не хочу видеть, знать, слышать, говорить, пока не напишу эту картину. Она уже есть в голове. Есть! Теперь надо только вытащить ее оттуда на холст…"

* * *

Матвеев отодвинул засов, открыл дверь, окованную железом. Сейчас в просторной светлице было темно и тихо.

Мастерская была не только его обителью, покровом, защитой и отдушиной. Она была и лекарем, снимала усталость, раздражительность, омывала тело и душу, приводя их в спокойное равновесие.

Дохнул в лицо застоялый запах краски, джутового холста и скипидара. Он тяжело и плотно затоплял все вокруг. Андрей потянул ноздрями с наслаждением запах родного приюта, потом вдохнул всею грудью. Этот дух волновал, въедался в вошедшего. Густой масляный дух отшибить нельзя ничем и на трех возах не увезти. Его можно было ощупать пальцами и даже услышать. Странный и душный запах родился в Европе, когда Иоанн Ван Эйк изобрел способ смешивать стертые краски с маслом, а случилось это в 1410 году.

Случайному человеку невдомек, как можно тут дышать: ест глаза, забивает рот, одуряющей тяжестью сдавливает горло. А для художника это услаждающий аромат, врачеватель и успокоитель. Он приводит живописца в согласие с окружающим.

Матвеев уверенно шел в темноте по мастерской, здесь все было тысячи раз промерено его шагами. Он зажег большую масляную голландскую лампу на окне, и его черная тень встала поперек комнаты. Потом зажег вторую лампу на столе, и другая тень легла на потолок. Потом и третья тень его оттиснулась резким силуэтом, прорезав стену наискось. Лампы были добротные, давали ровный желтый свет. Два больших, от пола до потолка, застекленных окна выходили во двор, и мастерская смотрела через них в ночь, а днем они давали боковой неяркий свет, вполне достаточный для того, чтобы виден был на треногом мольберте весь холст.

Стены были обшиты досками, а поверх обиты узкими лентами голландской позолоченной кожи. Прямо против двери висел портрет Петра Великого, который Матвеев написал еще в Гааге.

Художник надел рабочий фартук, некоторое время перебирал и бегло рассматривал кое-какие из повернутых к стене работ. Потом подошел, задернул занавески на окнах, будто отделился ото всего, и сел на большой сундук, застланный войлоком. Закрыв глаза, Андрей глубоко задумался, сильно напрягши внимание на том, о чем никто и сам даже бог не знал. Постепенно лицо его как-то странно сократилось и сжалось: почти не стало расстояния между верхней частью носа и подбородком. И тело тоже уменьшилось, а жизнь в нем будто прекратилась вовсе. Теперь уже ни кровинки не осталось на всем лице — ни на лбу, ни на щеках. Все черты смазались и обрели оттенок восковой, даже перламутровый. С двух шагов это уже было видение не человека, а небольшого темного свертка.

Матвееву виделись лица, руки, глаза, которые нужно написать. Они были реальные и расплывались. Сделать хотелось легко, с первого мазка, и гладко прописать. Держать в душе искусство голландцев. Разобрать на части и понять на холсте ценность человека, а после составить одно целое и выразить сокровенное в нем, отбросив светский поверхностный лоск, рассудочность и холодную застылость форм.

Он вспомнил Голландию, подернутую серой дымкой времени…

…Ныне Голландия была далеко. Но все еще наполняла она душу живописца, рисовалась часто его воображению как сквозь легкий сон. Она была для него сокровищницей древностей, обычаев, традиции. Помогала жить.

В Амстердам Матвеев ехал в обозе Екатерины, которая в 1716 году отправилась в большое путешествие в Данциг, Шверин, Фридрихштадт, Копенгаген. Когда ехали, впереди себя и чуть слева художник все время видел карету графа Головкина с фамильным гербом. И сейчас Андрей мог бы нарисовать этот герб-щит, разделенный на четыре поля, посредине другой щитик, в коем в золотом поле стоял лев на задних лапах, потом шла рука с обнаженным мечом, черный орел с золотым носом, а наверху щита на графской короне выбит был лев со шпагой в лапе.

Ехал он, чтоб обучиться у голландских живописцев их науке с прилежанием, дабы самому воротиться домой искусным мастером. Посылаемых за границу за немалые деньги русских Петр хотел так обучить, чтоб они со временем оказались необходимыми государству.

В том же году Андрей писал в Петербург, к Екатерине:

"По именному вашего царского величества указу я всенижайший раб ваш в галандии в городе Амстердаме оставлен и вручен в команду господина Агента Фанденбурха ради научения живописного художества, к которому имею великое прилежание дабы мне убогому рабу вашего величества верным слугою быть до окончания за вашу царскую милость и за спроприятство".

Письма ко двору писались еще в уничижительной форме, а в другом новые порядки пошли: не снимать зимой шапки перед дворцом, не падать перед царем на колени. Петр говорил: "Менее низкости, более усердия к службе и верности ко мне и государству — сия почесть свойственна царю".

Долгие одиннадцать лет, проведенные вдали от родины, из которых Андрей Матвеев девять лет прожил в Амстердаме и Гааге, обучаясь у Арнольда Боонена, и Кареля де Моора, и Якоба де Вита, а два года в Антверпенской академии, у Класса ван Схоора, не размыли его русскую душу. Годы оттачивали руку, растили талант петровского пенсионера. Матвеев свободно разъезжал по большим, как Роттердам, и маленьким городам нидерландских штатов и без устали писал. Росли груды зарисовок, этюдов, набросков. Посылал в Петербург пробы своего мастерства. По его портретам, баталиям, историческим картинам виделось: молодой живописец времени зря не проводит, царскими деньгами не тунеядствует.

И теперь, после приезда в Россию, Матвееву вспоминалось тамошнее житье. Ему казалось, что он дышит крепким и горьким запахом торфяников. Его влекли к себе отодвинутые в прошлое маленькие чистые домишки с несмолкаемо галдящей возле них детворой, удобные мастерские художников, рисовались подернутые легкой дымкой каналы, завораживала светлота неба, закругляющегося над полями.

Вспоминались низкие горизонты Голландии, наподобие петербургских, а с ними приходили пейзажи с дюнами, ярмарки, народные гулянья, грусть обволакивала нутро, виделись мягкие, томящие закаты и тяжелые облака, движение которых как бы вторило ничем не нарушаемому течению жизни на земле.

Приезжая в Голландию, русские чувствовали себя поначалу скованно. Ничего общего с Россией здесь не было и быть не могло. Но голландцы были людьми простыми. И даже Петр в Амстердаме был как дома, хотя находился в окружении голландских купцов, мореплавателей, инженеров, фабрикантов, ученых и ремесленников.

Учитель Матвеева Карель де Моор был признанным, уважаемым мастером портрета. В молодости он дружил с Герардом Доу, хотя и осуждал его за то, что тот всегда искал успеха у богатых заказчиков. Бас[4] де Моор, как его с почтительностью называли все, ненавидел кукольную манерность, которой от него требовали бюргеры. Нужно было разрываться надвое. То, что он делал для себя, оставалось в его мастерской и, казалось, не имело будущего. Но если б он писал только так, как для себя, щедро оплачиваемые заказы уплывали бы из его рук к другим. И тогда б ему не хватало не то что на хлеб — на холст и краски. На заказ де Моор изображал модели скрупулезно. Он хотел в заказах остаться профессионалом, душевным художником, но поневоле становился сухим ремесленником. Рыночный спрос укорачивает, принижает художника. Покоришься — тебя забудут еще при жизни. Пойдешь наперекор — готовься к нищете и непризнанию.

Поделиться с друзьями: