Отпусти мою душу на волю
Шрифт:
Чем дальше «в гору» поэзии и судьбы, тем больше обстоятельств места, времени, духа, испытывающих на прочность творчество поэта. Молчание боли, страх лжи, мука переводчества, недостижимость Сада – всё это отодвигает тему Совершенства в далекое будущее его стиха. Границы его раздвигаются, пространство географическое срастается с пространством Духа, Сад становится тем архетипом, на котором можно построить модель Пути и Творчества.
Так является «Моление о Чаше» (1991) – поэма, ставшая событием, как можно предположить, прежде всего, для самого Равиля Бухараева. Вновь, как в венецианских сонетах, здесь появляются образы, поэтика и строфика (терцины) Данте, спускающегося в Ад, чтобы обрести в итоге Рай. Равиль Бухараев же «задерживается» в Чистилище, между Адом и Раем, испытывая чувства Христа, преданного на смерть и насилие. В этом реально-гипотетическом пространстве он одновременно и на Кубе, и в Кобэ, в «голубых» кварталах Франкфурта-на-Майне, в России, и везде. Он извилист, сумбурен, хаотичен, не боясь раздраженного читателя (мог бы быть, думает он, собраннее, яснее, четче, умереннее в употреблении слова «Сад»). Но ведь неслучайно автор называет Страшный суд «Страшным Стыдом». Надо устыдиться хаоса, почувствовать даже не страх, а боль. Только когда «сумбур честнее лада», когда совершенство неэтично и кощунственно, можно достичь главного – Сада, образа верховной гармонии человека и мира, человека с миром. В броуновском движении и смятении строк глав поэмы-мистерии, от «Тотема», «Колодца» и «Зверя» ко «Дню живых», этот образ по-блоковски вочеловечивается:
И вот разъятая на куски душа поэта и России уже прошли все стадии Страстей Господних: «Снятая с креста, жива Россия». А поэт так и не увидел чаемого Единства, зато уверен в имитации святости, в торжестве лжи:
Но главное, что, взяв «мольбу о Чаше на себя», поэт понял, что «мир единят лишь дерева и реки, Сады и наше претворенье в них».
Это и есть приуготовление к какой-то высокой миссии, которую подсказывает Мессия: «След Иисуса явлен на песке, и в жизнь уходит от венца Голгофы».
Этот выход в жизнь, согласно логике своего духовного пути и дантовской «Божественной комедии» с ее попятным ходом к совершенству, Равиль Бухараев осуществляет, выходя к своей ранней поэзии 70—80-х годов. Заканчивает свою книгу автор большим сюжетным произведением «Вокруг Тукая» с подзаголовком «Комментарии к любви». Именно здесь поэт (по крайней мере, в перспективе всей книги) осуществляет свою заветную идею Единства, включая тему, сюжет, композицию, в отличие от «Моления», написанного без оглядки на «литературу»: «И взбесится сюжет, разрушит клетку, / все замыслы истопчет в полный бред».
Была, правда, у Равиля Бухараева в этом произведении и другая задача – исполнить мечту классика татарской литературы Габ-дуллы Тукая о татарском «Евгении Онегине». Но тут же сюжет о безответной любви корректирует мысль о Единстве как непрерывном ряде тождеств, что задано уже сближениями «далековатых» дат (они же – названия глав): 1912–1983 гг. И заглавных для этой «казанской» поэмы поэтов: «…Державин… Пушкин… Лермонтов… Тукай», которые «в одном стихе возвышенно и честно» объединяют «Татарию и Русь!»
Сюжет 1912 года о репортере Камиле Султанове и Рамии, которую отец-скопидом держит под замком, наглядно рифмуется с сюжетом 1983 года о неудавшейся «московской» любви историка-экстрасенса Хорезмова и «интеллигентной умной дамы» Марии. Но если первый не захотел поступиться своей «онегинской» свободой ради незнакомой девушки, то Мария, наоборот, хотела распрощаться с волей ради Хорезмова. Контрапункт же поэмы в том, что Хорезмов является внуком тех самых Камиля и Рамии, которые всё же нашли друг друга. Впрочем, от однофамильца мечтательного героя «Омаромана», поведавшего нам об этом, словно в бреду, можно ожидать любой фантазии.
И все-таки подлинным «Единителем» всех коллизий произведения является Габдулла Тукай. Он служит эталоном для жизни и творчества как героев поэмы, так и истории и философии евразийского пространства всего отечества. С ним дружил и кутил «вертопрах» Камиль. Его жизнь изучает Хорезмов, не расстающийся с томом «ЖЗЛ» даже на свидании с Марией. Его дух витает над Москвой, сквозь которую автобиографический герой 1983 года видит Казань времен Ивана Грозного, Державина, Тукая. Именно под воздействием поэзии Тукая, воспевшего «святое трех культур слиянье», он готов увидеть в храме Василия Блаженного идею сплава «Татарии и Руси», отзывающейся и в его любви к Марии.
Но он остается жертвой своей широты, обозначенной хронологией 1912–1983 гг. Шаман и экстрасенс, он «осознал душою зрелой, / что все живущие – родня, / что Дух един, и нет причины…/ друг против друга восставать». Его жизненный путь ведет столько же на Алтай, сколько и в Сад, где любовь к женщине – только частность. Вернется ли он к своей Марии, как вернулся Ка-миль к Рамии, остается «по-онегински» неясным. Лучше ли герою грезить, довольствуясь «комментариями к любви», интереснее ли ему вращаться «вокруг Тукая», вне конкретики его творчества, также поэтически недоговорено.
Как, в общем-то, и вся эта книга, молящая «отпустить» душу поэта «на волю». Слишком много автор и его лирический герой поделил надвое, чтобы взвалить потом на себя груз восстановления искомой целостности: Казань и Москва, Будапешт и Лондон, Россия и Татария, Россия и Европа, ислам и христианство, Тукай и Пушкин, Камиль и Хорезмов. Есть у Равиля Бухараева спасительное «между-речье» – особое пространство, лаборатория буквы и духа, где явилась возможность (или соблазн?) переплавить различия в тождества. Но пока лишь в высокой абстракции, где лирика сливается с риторикой и метафизикой. А «живые» места поэзии иногда кажутся оазисами.
Такова уж врожденная широта (английская школа в детстве, раннее членство в Союзе писателей, татарский и русский, встретившиеся с венгерским, и еще Алтай, Кавказ и т. д.) этого удивительно разнообразного поэта и писателя. Так что, даже если у него и есть в этой книге самоповторы, то их не замечаешь.
Тем более что путь поэта никогда не кончается. И потому, что нет конца «покаянной дороге» («Ты стоишь над рекою Сада»), и потому, что на Закате Времен никому, и особенно поэту, спать не приходится:
Август 2008