Отступник - драма Федора Раскольникова
Шрифт:
Вернувшись не поздно в свой вагон на Николаевском вокзале, Раскольников тут же лег, наутро опять предстояла облава, где-то в районе Хитрова рынка. Только стал засыпать, его растолкали: из-за спины матроса, поднявшего его, смотрела на него и улыбалась Лариса.
– Снова к вам, - сказала она, когда матрос вышел.
– Не прогоните? Кажется, я начинаю привыкать к походной жизни. Я пришла к вам с прошением. Можете зачислить меня в свой отряд? Пока не закончена военная часть переворота, другими делами все равно не смогу заниматься.
– Где вы научились обращаться с оружием?
– Вот вы ругали Гумилева. А он не только декадент. Фронтовик. Кавалерист. Он учил. Возьмете в отряд?
– Один я не могу решить. Завтра поговорю с товарищами. Пока могу предложить напиться чаю. Хотите?
– Не откажусь.
Они долго не ложились в эту ночь. Говорили обо всем - о революции, об искусстве, в чем-то сходясь, в чем-то расходясь. И о миновавшем дне говорили, вспоминали отдельные происшествия этого сумасшедшего дня. Смеялись, вспоминая, как Раскольников с Железняковым под пулями блатных упали на землю за кучей мусора и угодили в канавку, полную куриных перьев, потом с трудом очистились от них, как Ларису затащил за сарай, словно котенка, невозмутимый солдат-суздалец.
Но вот о чем не говорили, старательно избегали касаться этой темы, так это о казни похожего на Раскольникова молодого человека, у которого нашли оружие. Хотя именно об этом больше всего хотели бы поговорить. Оба были потрясены и озадачены. И оба знали, что одинаково переживают случившееся. Но знали в то же время, что не готовы судить об этом. Во всяком случае, теперь. Может быть, когда-нибудь будут в состоянии судить. Но не теперь.
Он на минуту вышел из купе, чтобы подогреть на "буржуйке" остывший чайник, а когда вернулся, обнаружил перемены. Она перетащила его постель тощий тюфячок и пару матросских шинелей, которыми он укрывался - с верхней полки на нижнюю и застлала ложе двумя голубыми простынями, которые везла с собой и от которых исходил кружащий голову апельсинный аромат ее духов. Она переоделась, сняла светлое дорожное платье и надела яркий, в косые красные и голубые полосы, халат, и волосы расшпилила, распустила, и смотрела на него пытливо и весело. Свободным жестом показав на постель, сказала с улыбкой:
– Кушать подано.
Дальнейшее произошло как бы помимо его воли. Он поставил чайник на пол у двери, закрыл дверь и запер на щеколду, страшно волнуясь, шагнул к ней, осторожно взял ее за плечи. Она стояла неподвижно, улыбалась и без всякого стеснения смотрела ему прямо в глаза, и это еще больше сводило его с ума, сердце готово было выпрыгнуть наружу, и, чувствуя, что еще немного и он упадет в обморок, он нагнулся и поцеловал ее в губы.
Глава пятая
Из Москвы в Питер они вернулись мужем и женой.
Революция - не лучшее время для любви. В Питере они виделись урывками. Она жила у себя дома, он - у себя, то есть иногда ночевал у матери на Симбирской улице, недалеко от Финляндского вокзала, когда ночь заставала в Петрограде. О том, чтобы устроить жизнь по-семейному, как у всех нормальных людей, им и в голову не приходило подумать, до того ли? Подумают когда-нибудь, когда наладится жизнь в республике. А пока хорошо было и то, что иногда удавалось провести вместе день, два, а то вовсе лишь мельком увидеться, коснуться друг друга ладонями, губами, прижаться друг к другу, радостно убедиться в том, что не приснились им те безумные страшные и счастливые московские дни, когда они не расставались ни на минуту. Когда-нибудь будут вместе. Мысль об этом бодрила и волновала. Жизнь, в сущности, только начиналась - все было впереди. Будущее манило.
Так, по крайней мере, понимал их отношения он. Так ли понимала их она, в этом он вовсе не был уверен. Он надеялся, что так, хотел бы, чтобы было так. Но полной уверенности в этом не было. Она оставалась для него загадкой.
Когда им случалось вместе провести ночь, они ласкали друг друга до изнеможения. Она уставала первая, откидывалась в блаженном опустошении, только успевала произнести:
– Спасибо, милый, - и тут же ненадолго засыпала. Привыкнув к ней, и он стал позволять себе ненадолго уснуть одновременно с ней. Поспав, опять ласкали друг друга, опять короткий сон, и так всю ночь. Она была ненасытна.
Он оказался далеко не первым мужчиной в ее жизни. Она любила рассказывать ему о своих любовных похождениях, не открывая при этом имен героев своих романов. Все это были люди ее литературно-артистического круга, богемствующая публика. Рассказывая, она не стеснялась интимных подробностей, напротив, казалось, и рассказывала только для того, чтобы обсудить, посмаковать эти подробности. Ее острый интерес к мужчинам имел своеобразный характер, не только плотский. Однажды она заявила ему, что ее с детства волновала пропасть, разделяющая мужчин и женщин, различие между ними, это различие мучило ее своей непостижимостью, и самое большое ее желание в жизни - хотя в какой-то мере понять, что значит быть мужчиной. Это было сказано полушутя, но он поверил, что так оно и есть.
Ее занимала физиология мужчины. Но чем больше она знала мужчин, тем меньше она понимала их, и, говорила она, смеясь, она готова переспать с любым мужчиной, чтобы хотя немного приблизиться к разгадке мучающей ее тайны.
Конечно, она была непостоянна, все ее связи были мимолетны, она легко расставалась со своими любовниками, ни к кому не привязываясь. Он, Раскольников, был единственным мужчиной, уверяла она, к которому она почувствовала привя занность, с которым хотела бы соединить свою судьбу, соединить, когда увидит, что пора остепениться. На этом условии, собственно, они и сошлись, зарегистрировав свой брак. Он согласился принять ее такой, какая она есть, и ждать, когда она остепенится. Ему это было нетрудно: он восхищался ею, удивлялся ей, учился у нее такому раскованному отношению к жизни. Он чувствовал себя неровней в этом союзе с ней, признавал превосходство над собой ее более развитой натуры. Какие у него могли быть на нее права? Только одно право: быть терпимым и ждать.
Все же иногда в нем возникало чувство, похожее на протест. Иногда он думал: а не лучше ли освободиться от стесняющей его ее власти над ним, порвать с ней, жениться на девушке простой, которая была бы предана ему, и только ему, мало ли привлекательных барышень кругом? Но появлялась она - и от бунтарских его мыслей не оставалось и следа.
Воображение у нее было порочное. Она придумывала ему ласковые имена, в каждое вкладывая тайный фаллический смысл: "Журмурчик", "Фед-Фед", "Петушок - нос торчком"…
Ее чувственность странным образом соотносилась с ее поэзией, отражалась в ее стихах, в критических статьях. Там тоже было неутолимое стремление выразить принципиально невыразимое - природу художественного творчества, таланта. Этими поисками эстетических смыслов в надчеловеческом было больно все декадентское искусство. По ницшеански она рвалась к преодолению "миража созерцания", всего, что есть "сегодня", и, естественно, пришла к большевикам, таким же ненавистникам сущего мира, его разрушителям.
Он не пытался выяснить имена ее прежних любовников, не имея права ревновать ее к кому бы то ни было, оба были свободны в своих чувствах, как было условлено между ними с самого начала. Но имя одного из ее прежних любовников все же не осталось для него тайной. Об этом человеке она говорила с особым чувством, говорила, что никого так не любила, как его, хотя в то же время и ненавидела за вздорный характер, и обожала как поэта. Этот поэт был офицером, гусаром, пропадавшим где-то в русском экспедиционном корпусе на Западе. Нетрудно было догадаться, что говорила она о Николае Гумилеве.