Палачи и придурки
Шрифт:
И тут почувствовал Феликс Яковлевич, что ручка — сорокакопеечная ручка из магазина «канцтовары» — сама рвется к белому листу бумаги и норовит выскользнуть из пальцев. Он руку расслабил, и сейчас же какая-то сила повлекла ее к верхнему краю листа, к началу всех начал в писательском творчестве, и не успел Феликс Яковлевич что-либо сообразить, как сам собой начертался в правом верхнем углу эпиграф: «Граждане Страны Советов! Будьте непримиримы к тем, кто наносит экономический и моральный ущерб обществу...» Он прочитал и удивился: откуда могла взяться в голове его такая мерзость? Но уж рука его помимо воли, отступив несколько от эпиграфа, начала выводить с красной строки: «Считаю своим гражданским долгом информировать Вас...» И стало у него все так ловко и складно выходить, да так увлекательно — никогда он не замечал за собой подобных литературных талантов. Казалось: ну вот все, предел, больше ничего нет, но из каких-то глубин его существа змеей вытягивалась следующая фраза. «Мучительно больно и неэтично писать о человеке, который является твоим учителем...» — лихо выводила рука доцента. Он морщился, кривился, но понемногу увлекся — писал и писал.
А между тем ночь вошла в полную свою силу, редкие звезды высыпали на безлунном небе, затихли городские шумы — загнали люди в железобетонные стойла городской транспорт и сами улеглись спать. Пустынно стало на улицах, и гасли одно за другим в домах окна. Только в кабинете Феликса Яковлевича оно светилось тусклым лампадным светом, и если бы случился в тот момент праздный прохожий, он подумал бы, задрав голову: «Вон работает человек». И еще кое-где запоздало светились окна, и там кто-то что-то писал, необходимое, срочное.
Легли спать и отчаявшиеся домочадцы Феликса Яковлевича. Он это сообразил, оторвавшись однажды от бумаги, чтобы размять утомившуюся уже руку, и вдруг вспомнил про голод. Странно, но почему-то на цыпочках, затаив дыхание, прокрался на кухню, как будто бы не был уже хозяином в этом доме, главой семьи. Воровски достал из холодильника полбатона вареной колбасы и опять же, чтобы не греметь ножами и вилками, стал рвать его зубами, дрожа, пофыркивая от наслаждения. Когда утолил первый, самый острый голод, присел на табуретку у кухонного стола, не выпуская, однако, из рук колбасы, прижав ее к груди, готовясь опять впиться зубами в аппетитно благоухающую чесноком и дымком мякоть, но тут попалась ему на глаза позабытая на столе Петькой книжка — Фенимор Купер, «Следопыт». Распахнул ее Феликс Яковлевич одной рукой, перелистал страницы — знакомые наивные строчки романа побежали перед глазами, и давнее-давнее, позабытое, вытравленное жизнью ощущение счастья вспомнилось ему, вспомнилось, как несмышленым еще пацаном бежал из районной библиотеки, прижимая к груди вот этот самый роман и наслаждался предвкушением счастья от прочтения, от встречи с благородными, прекраснодушными героями, и как читал взахлеб, и сам был честен и благороден. Сейчас же строчки романа показались вымороченными, лживыми, и подвернувшийся герой предстал разукрашенным истуканом, и подивился Феликс Яковлевич, что мог вообще когда-то читать роман и получать удовольствие.
Разочарование свое попробовал заесть он колбасой, но как-то сразу потерял аппетит и, сунув колбасу в холодильник, опять на цыпочках прокрался в кабинет. Вздохнул и вновь взялся за канцелярскую ручку, а та рванулась и с остервенением застрочила, застрочила: «А еще долгом своим считаю уведомить партийные органы о научном жульничестве профессора Чижа...» Опять расписалась рука, и даже в некотором роде вдохновение накатило на Феликса Яковлевича. Выскакивали полузабытые факты и фактики, от научного жульничества профессора перешел он к бытовой тематике. Имел место несколько лет назад такой случай: ординаторы Ребусов и Ганин поехали на курсы усовершенствования врачей в Москву, и Чиж пристроил их на все время обучения в просторной квартире своей сестры. Бесплатно, якобы. Однако в процессе проживания всячески помогали они пожилой уже профессорской сестрице, помогли и в ремонте квартиры — клеили, кажется, обои. С одной стороны вроде бы факт благородной заботливости о своих учениках, а с другой... ведь это как посмотреть! А не специально ли послал профессор их в Москву за казенный счет, чтобы они там отремонтировали сестрицыну квартиру? В шестьсот рубликов обходится государству один слушатель тех курсов! И насколько они там усовершенствовались — поди разберись!
А вот и еще фактик: старшая сестра клиники Чекалина получила квартиру — очень хлопотал за нее Чиж. С какой такой стати? Якобы ценный работник, якобы привлекать и удерживать надо таких работников. Да мало ли ценных у нас работников, так почему именно ей? Разобраться необходимо.
Писал и писал Феликс Яковлевич — десять страниц исписал убористо, плотно и откинулся в изнеможении. Все, выдохся, ни строчки, кажется, не способен он был больше выдавить из себя, однако, проклятая ручка-соглядатай скреблась по бумаге, еще норовила что-нибудь вставить и, собрав последние силы, он начертал заключительное: «Жуликам и взяточникам не место в нашем социалистическом обществе!» И жирный поставил восклицательный знак. Перечитал написанное и пока читал — прослезился: так стало жалко себя, словно потерял невинность.
«Ладно, — решил, — завтра перепечатаю на машинке.»
Нет, не повернуло время вспять вопреки чаяниям Феликса Яковлевича, а катилось себе и катилось кругообразно, рождались и умирали временные циклы. Зародился один из них в садике напротив обкома партии, и голый, неказистый садик в один майский день вдруг преобразился, как будто приоделся к какому-нибудь торжественному заседанию, щеголем предстал перед взором Егора Афанасьевича.
— А ведь весна! — сказал он шоферу Евсею Митрофановичу.
Тот неодобрительно посмотрел на радостно зеленевшие деревья и ничего не ответил. «Экая дубина! — выругался Егор Афанасьевич, — как бы мне сбагрить его куда-нибудь!» Но избавиться от Евсея Митрофановича было так же невозможно, как и от портрета Генсека в кабинете. Казалось, с самого рождения назначен был Евсей Митрофанович возить секретарей обкома и так вросся в суть этой жизни, что оторвать его от нее представлялось сложнее, чем отлучить обкомовского работника от спецраспределителя.
Повеселел и пьедестал в садике, лукаво подмигивал сквозь листву Егору Афанасьевичу: «Иди, сольемся!»
Из приемной еще услышал он в кабинете своем переливчатый смех Софьи Семеновны и удивился: никогда такой вольности не позволяла себе секретарша — кабинет для нее был храмом, где священнодействовала она благоговейно. Заглянув же в распахнутую дверь, понял: вертелся вокруг нее помощник Михаил Иванович, нашептывал в ухо, должно быть, скабрезные шуточки, от которых прыскала Софья Семеновна, закатывалась и отталкивала шутника легким движением кисти руки, но не сильно — так, для вида, а помощник напирал, семенил ногами, тянулся к ее уху, брызгал. «Вот она, верность идеалам! — усмехнулся Егор Афанасьевич. — Вот оно, благоговение перед святыней! Стоит только забрезжить похоти и рушатся храмы, рушатся святыни!»
— Ну-с? — сказал он, входя в кабинет, вкладывая в вопрос свой весь сарказм и неодобрение.
Однако трудно было смутить Михаила Ивановича.
— Доброе утро, Егор Афанасьевич! С хорошей вас весенней погодкой! — и так у него ловко вышло: как-то так сразу и расстояние до Софьи Семеновны оказалось приличным, и стоял он вроде бы прямо, но в то же время казалось, что склонился в почтительном поклоне. «Ах ты, свиненок!» — помягчел Егор Афанасьевич.
Да и на столе привычный идеальный порядок порадовал душу, так что можно было и простить секретарше вольность. Одинокая женщина, бог с ней. Давнишнее у Егора Афанасьевича было правило: никаких бумаг на столе, все должно убираться своевременно на свои места и храниться до нужного момента. Только для одной бумажки он сейчас сделал исключение: под стеклом на столе томился вышедший недавно, подписанный Генеральным Указ «О внесении изменений и дополнений в Закон СССР «Об уголовной ответственности за государственные преступления». Прочитав его впервые в центральной газете, Егор Афанасьевич согласно покивал портрету.
— Одобряю! — сказал он вполголоса, преданно заглядывая в глаза Генерального. — Правильно и своевременно! Мы должны иметь гарантии от разнузданности масс, от бесцеремонности прессы. Очень правильно и своевременно!
Особенно нравилась ему статья одиннадцать прим, согласно которой можно было уже сейчас брать любого зарвавшегося демагога. Он собственноручно вырезал Указ из газеты и поместил под стекло чуть слева от себя, чтобы всегда иметь перед глазами и перечитывать. И уже оглядывался на портрет без трепета, а как на сообщника.
— Извините, уважаемый, — шептал. — А мы уж черт-те что подумали!
Генеральный смотрел на него больным, вымученным взглядом.
Михаил Иванович пританцовывал у стола — откуда-то возникла уже в руках его папка с бумагами, и он разворачивал ее перед Егором Афанасьевичем.
— Очень любопытный здесь один документик имеется! — тихонько говорил он. — Я его вот сюда, сверху положил. А в Тбилиси-то, слышали? Газами, говорят... «Голоса» сообщали...
— Тс-с! — махнул на него кулаком Егор Афанасьевич и оглянулся. — Я вот тебе послушаю! Я те послушаю!