ЖАНРЫ

Переписка с О. А. Бредиус-Субботиной. Неизвестные редакции произведений. Том 3 (дополнительный). Часть 1
Шрифт:

286

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

5. VI.43

Дорогая моя Олюшенька, и твою открытку, от 27.V получил. Гистологическое исследование, конечно, нужно всегда в сомнительных случаях опухоли. Милая, держи себя в руках, — пока никаких оснований для неблагоприятных выводов нет. Я вспоминаю: ты как-то, — уже давно, — писала, что больно ушибла грудь?677 Правда? Я не могу отыскать в письмах, когда это было, но я помню хорошо. Было это? когда? Так вот, это затверденье, не следствие ли острого ушиба? Ты, конечно, понимаешь, как я взволнован, в какой тревоге… — но главное, что меня томит, это мое представление, не оставляющее меня ни на миг: что ты страдаешь душой, что ты, пылкая воображением, томишься мыслями, громоздишь ужасы… — ведь я по себе сужу, мы так похожи! Милка, детка, не надо этого: _в_с_е_ минет, увидишь, и ты будешь здоровенькая. Ты молодая, все преодолеешь, _в_с_е_ поправимо, если даже исследование обнаружит, что операция нужна. Ничто не потеряно, это же ведь наружное! Да может быть и нет ничего серьезного. Помни всегда, что с тобой, неотрывно, неизменно, твой Ваня, _в_е_р_н_ы_й, тобою сильный, тобой живущий. Мои недостатки ведомы тебе, ты их сочти за малые соринки, пылинки в нашем светлом _н_е_б_е… — ведь, [понятно], чисто и свято нас связывающее друг с другом. Это не случайность, не прихоть мимолетная. Ты свет внесла в мои сумерки, в неизбывную тоску мою, в мою — так мне начинало казаться — ненужность. Солнышко мое, ласточка, залетевшая счастливо в тусклое оконце моей кончавшейся жизни, защебетавшая сладко в моем сердце. Детка моя, Господь с тобой. Сейчас тихо у меня на душе, только чуть понывает сердце — о тебе… Если бы я жил близко! Ты увидала бы, как я всего себя отдал бы уходу за тобой. Я тебе читал бы, говорил тебе, всю твою жизнь наполнил бы, все закрыл бы _т_в_о_е, тревожное, тебя укрыл бы ото всего горестного. Ночи и дни проводил бы около моей Олюнки. Ты смотрела бы в мои глаза и видела бы, как тебя любит Ваня. О, как глубоко, как нежно, как чутко. Эти события все ломают, мы — лепет в буре, мы — золотинки света — в грозовом урагане. Но мы _ж_и_в_ы, мы — есть, мы есмы. Разделенные, или — _в_м_е_с_т_е. И будем вместе. 2-го VI я узнал о поездке Толена. Утром в четверг (3-го) я получил твой пакет, чудесное масло (ем, счастливый, что это от _т_е_б_я, хотя у меня всегда это есть), и три баночки Bisma-Rex. Немедленно, через 1/2 ч. я уже ехал к голландцу, чтобы передать ему для тебя: книгу с «Под горами» (там еще рассказы, которые ты, думаю, не читала), две коробочки pastilles-Vichy, «Душистый горошек», от Guerlain’a, давно-давно ждавший тебя (теперь нельзя у Guerlain ничего купить, не принеся флакона их фирмы!), 2 коробочки Cellucrine’a (это тебе очень нужно, как укрепляющее!), 2 дозы (на 6 месяцев — считая каждую достаточной на 3 месяца) antigrippal’я (как раз на днях заказал и — представь же! — получил через 1/4 часа после твоего пакета, в тот же четверг 3-го VI, в Вознесенье! уже на ходу к этому Толену). Он остановился — для меня удобно, — совсем близко, в 20–25 минутах езды и хода (metro), в районе Madlaine и Opera, в очень центральном месте, у какого-то mr. Holer (Тюлень у… холеры!). Ну, как водится, я не захватил его (это уже в 3-й раз за эти 2 года, он невидимка, этот дубовый тюлень!). Но дама в той же квартире (г-н Холера отправился en voyage![325]), сказав сперва, что не знает, выехал ли голландец из Парижа или все еще здесь —?! — после некоторых моих пояснений — предупредительно заявила, что сегодня г-н Толен должен зайти сюда, и обещала вручить ему мой пакет, на котором я сделал надписание: A Mr. Tholen, avec la grand priere de vouloir bien remettre cet paquet a M-me O. Bredius-Subbotina. I. Chmeleff[326]. Письма и «merci» я ему не оставил: я три раза бывал у него и не заставал (за эти 2 года), благодарил за любезное исполнение поручений, подарил свою книгу… — правда, он все же осилил написать мне из Голландии, — открытку, кажется… — и не подумал ни разу показаться на глаза. Мог бы и заглянуть ко мне. Но он — голландец и потому — нечуткий. Западные люди _в_с_е_ меряют аршином пользы, и — приятности. Они могут быть очень любезны (натягивают маску), даже до «жертвочки», когда им это — «полезно» или «приятно». Помнится, этих западных очень зло заклеймил Достоевский в «Игроке»678, — дал их паспорта… (уже не говорю о «Дневнике писателя»). Любопытно, что слепки «западных» у всех наших бо-льших — совершенно тождественны! Нет ошибки: _П_р_а_в_д_а. И наш — гениальный — историко-со-циолог — 70-х годов! — Данилевский (не исторический романист!), в своей живой и по сей день книге «Россия и Европа», в главе «Почему нас не любит Европа» — дал глубокое объяснение _р_а_з_н_и_ц_ы_ между нами и — западными. Эта «разница» и эта «нелюбовь»679 — вот они и поныне, и каждый день дает нам много пищи для размышлений, — и много подтверждений. Но бросим этого тюленя, он не стоит чернил: слишком ходячее явление. Я просил ту даму известить меня, чем кончится моя миссия, она любезно обещала написать. Пока не получил известие. Думая, что Толен взял пакет и уехал. Не знаю… Да, еще я приложил два пасхалика: один — с российским орлом, другой, плохой лакировки, — с ландышками. Лучше не смог найти, — все повторение уже посланного тебе.

А теперь, — поразвлечь тебя, — маленькая историйка.

Меня уплотнили (и как раз в то же Вознесение!), вселили ко мне чету молодоженов! Он — бродячий камерный певец, она — просто болтушка, стрекотунья. И — представь — на следующий же день разрешилась от бремени (!!), без помощи акушерки и даже без боли-криков… снесла яичко. Ну, Олюночка моя, — смеешься? Мне подарили пару канареечек (одна генеральша, моя читательница680) — я ей обещал прочесть что-нибудь на ее «чашке чая» в пользу неимущих престарелых (писал тебе). Моя Арина Родионовна — все-то бьет! в мое отсутствие, разби-ла яичко! Стала «устраивать гнездышко» и ухитрилась разбить. Сегодня утром болтушка, сидя на жердочке, что-то тужилась, изгибала хвостик. И я увидал, как она, дура, снесла яичко (2-ое!) прямо (сверху-то!) в купальную чашку. Я вынул его, положил в ватку-гнездышко в уголку клетки. Она что-то [покрикивала] [1 сл. нрзб.], певец налетал на нее, что-то ей внушал, она разевала клювик и огрызалась… и… на моих глазах клюнула яйцо, расколола… — дура! Стала, было, клевать, желточек, но я отнял. Что дальше будет — не знаю. Нет, не поют (он-то), только пикают оба. Молодятник… Если надоедят — сплавлю генеральше. Вот придется ехать сейчас в город, в самый центр, на La Cite, где птичками торгуют, купить корму. Пока точат сухарики, много купаются, особенно она. Я предпочел бы чижика: не serin de Canary[327], а просто — serin[328]. Тот коноплей сыт. А эти — разборчивы. Ну, погляжу.

Растут у меня лимончики, из скверных зерен, из чая вынул и посадил — авось! Лимонов нет, это мне Елизавета Семеновна давно подарила малюсенький лимон-ублюдок, вот и вышло. Лист от листа лучше — м. б. удастся привить. Твоя бегония — декоративная — кровавые листья (на именины от тебя подарок!) чуть было не пропала, я уже и рукой махнул, бросил поливать, а она вдруг дала побеги. Теперь — живет, 2-ой лист. Я ее пересадил в особую легкую землю и берегу.

Целую, милая детка моя, Олюшенька, Господь да хранит тебя! Будь же умницей, верь — все будет хорошо. Ты будешь здорова, _д_о_л_ж_н_а_ быть! Глазки целую, больную грудку твою. Крещу. Молюсь. О, родная моя!

Твой всегда Ваня

[На полях: ] Олюночка, не оставляй меня без известий о себе. Если тебе трудно, попроси маму.

Я буду ждать каждый день, — родная, не оставляй без вестей.

287

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

8. VI.43

Вот, дорогая Олюша, чтобы развлечь тебя, посылаю рассказик — «Трапезондский коньяк». В основе — действительный случай, я по-своему только показал, _н_а_п_о_л_н_и_л. Переписывал для тебя, кой-в-чем выправил681. Писал я его в декабре 38 г. Подзаголовок — «рассказ офицера»[329].

Теперь начинается мое «присутствие». И. Ш. Завтра, Олюша, вышлю окончание.

Нежно целую тебя, больнушка, ми-лая… Ты будешь здорова! Твой Ваня

288

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

11. VI.43

Вот, дорогая моя Олюночка, окончание моего рассказа «Трапезондский коньяк». Да, я 9-го получил от мамы письмо о тебе. Спасибо ей, — я был в большой тоске, не зная о тебе с твоего письма от 27.V. Слава Богу, ничего страшного в твоей болезни нет! Ты спокойно, твердо перенесла операцию, и скоро, даст Господь, будешь здорова. Мама прочтет, конечно, тебе мое письмо к ней682, от 9-го же июня. А теперь спешу закончить переписку, чтобы ты читала без длительного перерыва[330].

Ну, вот. Спешу отправить — не опоздать, чтобы ты, детка, получила без перерыва. Жду, жду весточки о твоем здоровье, от мамы, от тебя, родная моя. Молюсь. Спокоен за тебя. Верю-жду, что скоро напишешь. Не знаю, взял ли г. Толен мою посылочку тебе. Я здоров. Весь — в думах о тебе, и хочу писать «Пути» — для тебя.

Целую и крещу. Твой Ваня

Сегодня пятница, сейчас половина 2-го дня, спешу ехать за своей порцией цельного творога (недельной), — мне аккуратно доставляют с фермы. Это мне очень облегчает питание. Лабаз-склад запирают в 3 ч. Спешу, по пути, отправить на почту. Писал с утра — успел!

Твой, твой, всегда — Ваня. Не пиши мне — Иван, хладно это.

289

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву

[26.VI.43]

Милый Ванечка,

спасибо тебе за чудный «Трапезондский коньяк». Мне его чтения хватило на все дни, т. к. читать подряд трудно: устаю, голова кружится от строчек. И пишу тебе целый день. Но в общем я чувствую себя хорошо. Doctor сказал, что я 2 месяца еще «пациент» в полном смысле, а боли будут с 1/2 года — 1 год. Ну это ничего. Все муки уже позади (если не вернется опухоль), а были очень тяжелые дни. Понять может только тот, кто пережил сам или у близких. Мои домашние истерзались за это время. Сережа оставался у нас на день моей операции. И тем больше я ценю выдержку мамы, сумевшую тебе написать и не разволновать. Конечно, ты верно тревожился, но не так, как иногда с тобой бывало (что ты меня уже живой не мыслил).

В понедельник вернулся доктор, еще совсем больной. Я вся дрожала, когда он снимал повязки, — ведь я сознательно– то его не видала еще после операции, а только в полунаркозе. Спросить же надо было очень много. Ранами он остался очень доволен. Суетился как-то, перебить будто мои мысли хотел, занимал внимание «протезом», указывая адрес мастерской и т. д. И тогда я его, робея, спросила: «какой же был диагноз гистолога?» Я не хотела больше об этом спрашивать и думать, а тут почему-то спросилось. Он еще раньше мне обещал ответить честно. И сказал, держа меня за обе руки, глядя в глаза: «это был prae carcinoma»[331] и, взяв бумагу, написал это. Он знал, что вилять передо мной было бы бесцельно; недаром же прошли +10 лет683. И недаром и по гистологии у меня «весьма» в аттестате. Не мне рассказывать, что из-за, например, lippum’a[332] отнимают груди. Он так и сказал, что попробовал перенестись в меня и решил сказать все. Операция удалась ему, и рентген не нужен. Со стороны доктора и всех я видела одну любовь и ласку. Старшая сестра сказала, что так ни к кому они не относились. Во время отсутствия моего хирурга, часто навещали другие врачи, особенно в дни тяжелые (таким, например, было и 9-ое июня) и были тоже очень милы. Когда узнавали, _к_а_к_а_я_ была операция, то становились ласковей. И особенно хорошо: — не раздражали глупыми утешениями. И я видела из этого, что они меня понимали. Молодые, по-моему, понимали скорее. И не говоря шаблонов «ах, пустяки», старались разумно объяснить, что и в беде еще бывает удача. И это правда! Меня все баловали и отовсюду получала сердечность. И это так было нужно. 9-го я утопала в цветах, не хватало ваз. Сестра воткнула розы в локоны (не дали-таки мне парикмахера, чтобы остричься), но это был такой жуткий день! Хотят дома за это устроить большие именины. Ах, сказать так много, но не могу, не могу писать, так устала. Пиши чаще, если можно, лучше машинкой, легче глазам. Целую. О.

[На полях: ] Узнала, что Т[олен], лежавшие у него с давних пор, деньги перевел Елизавете Семеновне. Надеюсь, что получила. Фася опять больна — обычно как у нее. Убита тогда и плачет. Чуточку лучше.

О «Трапезондском коньяке» не в силах пока писать, надо много, а я устаю и трудно.

Прошу еще тебя: никому не говори о моей болезни, — мир так мал — разгласится. А это только мое.

290

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

5. VII.43

Дорогая моя Олюша, пишу пером — машинка в починке. Эту неделю хворал, был разбит, — после томлений неизвестностью, как прошла операция. С 9-го VI по 24-ое — 1-ое твое письмо684, — я жил как бы в пустоте… — все для меня как бы закрылось. Теперь я оживаю: ты жива, ты будешь жить, долго жить будешь, _д_о_л_ж_н_а_ жить! Гони сомнения, тревоги, — крепись верой-надеждой. Ну, грозило тебе — и не сразило! Мало ли что грозит и грозило нам! Минуло, минует. Когда вспомнишь, сколько раз гибель грозила мне! 12-летним, я _у_т_о_н_у_л_ в омуте, не умея плавать. Уже не помню, как меня вытащили, _о_т_к_а_ч_и_в_а_л_и, будто! Так мне рассказывали, а я дивился… — помнил только _в_о_л_н_ы, и как в ушах шумело водой… Это было в дер. Дюдеково, Звенигородского уезда (там-то и даны «Росстани» — тихая эта деревенька). Гимназистом 7–8 кл., на большом пожаре, где я был не только зрителем, из 2-го этажа выбросили комод с бельем… меня цапнуло углом по плечу (левому), как спичка чиркнула, то-лько… рассекло рукав на куртке, как острейшим ножом… — комод разлетелся в щепки… — ну, на 1 миллиметр больше, что бы было со мной?.. После сего я все же (никак не [отзывался] на «грозившее»), участвовал в тушении. Уже студентом (Оля была на даче у моей матери) я с неделю заменял заболевшего брата по управлению банями, и вот, на водокачке меня чуть не убило железным ломом-подпоркой на конском кругу, когда я, растерявшись, что подпорка (лошадей в этот час не было), случайно мною задетая, скользнула и дала ход колесам с огромными бадьями, полными водой, — вместо того, чтобы соскочить с «круга», бежал по этому кругу, а меня нагоняли балки, к которым припрягались лошади, я ускорял бег по кругу, а балка нагоняла, — так я — по словам бестолку оравшего водолива сделал кругов пять — шесть — меня в последний миг осенило, я прыгнул с помоста в сторону, и в этот миг конец железного лома-подпоры (он висел «ухом» на балке-припряжке) со свистом мелькнул у моего правого виска, чиркнув по студенческой фуражке, — точно у самого виска, — даже остался след сухого навоза, что налип на кончик 20 фунтового лома-подпоры. В 1920 году, в декабре, меня послали в Ялту на расстрел, — чудо спасло685. 8.II 1930 г. — чудо, уцелел от капкана большевистского, готового вот-вот (я его _в_и_д_е_л!) поймать меня. Всего не пишу, не вспомню. Мало ли _ч_т_о_ грозило!.. — П_р_о_ш_л_о. Так и с тобой, даст Господь. Ты должна теперь сама себе помогать крепкой верой, что — _п_р_о_ш_л_о, все! Кончилась полоса болезней, страданий, тревог. Да, я все понимаю, сколько вынесено!.. — вот уж именно: «под кем — трещит, а под нами — ломится». Надо перекреститься: Господь поможет, веруй. Не знаю, где ты: ты не поставила в обоих письмах ни числа, ни места: полагаю, что ты писала из клиники, в Амстердаме? Не знаю точно. И не было у тебя моих цветочков. А как я надеялся, что придут к тебе и книжка, и пасхалики, и лекарства, и пастилки, и «душистый горошек»! Ни-че-го! — не взял Толен. Сегодня я заставил себя поехать и взять от г. Holer’a. Мадам сказала, что Т[олен] так и не вернулся! Это 3-го-то июня. Я 3-го получил от него твою посылку (спасибо, дружок!) и через час отвез ему, его не застал, Мадам сказала, что он вернется… М. б. это «отговорка»: не захотел связывать себя, деревяшка. Я очень слаб, страшная усталость, едва пишу. Все разъехались: Ивик, Серов, Елизавета Семеновна, другие… Жарко. Завтра напишу еще. Спешу на почту. Молюсь за тебя. Голубка моя, светлика моя, будь же светлей. Голова тяжелая, спал скверно. Целую, крещу мою родную больнушку, мою Олюшу. Если бы отдохнуть тебе в старом парке, как в 41 году! Твой Ваня. Хоть кратко пиши, не смею утрудить тебя. Ваня

[На полях: ] «Трапезондский коньяк» — это тебе для «укрепления» я послал. Уповай, Олюша. Сколько во мне разбилось, а я уповаю: выиграем на «чудесный билет».

Изволь есть, есть… — _н_а_д_о! Как твоя прежняя болезнь? Когда вернешься домой?

Олёк, что еще переписать для тебя?

291

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

12. VII.43

Дорогая моя Олюшенька, я изнемогаю, ожидая известий от тебя, ничего не могу делать, как потерянный. Со 2-го VII нет письма!686 Понимаю, что трудно тебе писать… Чтобы скоротать дни — ложусь рано, встаю поздно, никуда не могу пойти, ни поехать, — не тянет. Эти последние дни больше лежу, слабость какая-то, разбитость. И события нервят, и никаких дум о творчестве в пустой голове, — полное душевное опустошение. А тут еще пристают с разными «воззваниями», да я отмахиваюсь. Из Берлина неопределенные вести о некрасовском дяде В.687 Говорят, что стойко себя ведет, достойно. Слава Богу. От племянника давно нет вестей. В мае он виделся в Берлине с дядей. — А знаешь, я теперь маленько досадую, что отверг предложения экранщиков, — мог бы, глупый, оговорить постановку на родине, запретить. А теперь, _с_а_м, не хочу возобновлять переговоры. А был бы обеспечен с житейской стороны. Ну, это все пустяк. Главное у меня — ты и ты. Только бы вполне и скорей оправилась, успокоилась, — отдалась бы творчеству, родная детка моя! Как твоя почка, — ты ни слова не написала. Меня тревожит, есть ли в Голландии укрепляющие средства, вроде «селюкрина», «hepatrol’a» и проч. Это тебе необходимо, после операции. Закажи себе всякую физическую работу! — полный покой и хорошее самочувствие. Для последнего попроси у знающего врача действительного средства, дающего «светлое настроение», — это чрезвычайно важно. Олюна, мне так горько, что Толен не взял от тебя для меня даже яичка твоей работы, — а я так ждал-мечтал! Я бы повесил его под лампадку, любовался! Знаю, что — чудесно. И так хочу какой-нибудь картинки твоей работы, твоей души! Милая ненаглядочка моя… страдалочка моя… все сердце мое — к тебе, с тобой. Хоть бы дожить мне до дня, когда увижу тебя, возьму твою руку, загляну в глаза — душу твою увижу, _у_з_н_а_ю, при-знаю. Я ее чувствую, почти знаю. Как она чудесна! — и это «чудесна» не объясню себе словом, не охватывается словами _э_т_о. — Все стараюсь вспомнить — и не могу, как видел тебя во сне… — кажется мне, что видел… — и не могу вспомнить. О твоей болезни, об операции и ее последствиях я не говорил никому, — доктору только говорил, но он — молчание, всегда. Для него это — обычное. Елизавете Семеновне сказал, что это был — жировик, кажется. И никого, конечно, это не касается, и нечего говорить. Что людям! Это не для — досуга, не для праздности.

Поделиться с друзьями: