ЖАНРЫ

Переписка с О. А. Бредиус-Субботиной. Неизвестные редакции произведений. Том 3 (дополнительный). Часть 1
Шрифт:

[На полях: ] Если будет время, перепишу для тебя «Святую радость». Не обещаю.

Я слишком изныл — «изболтался» — надо теперь оправдать бытие свое. И до грибков дойдет. Пиши мне, и не надумывай, если у меня будут перерывы… — работаю.

Все-таки, я не так уж «болтался»: написаны «Именины», «Рождество в Москве» (м. б. пришлю к Рождеству — Ольке), — «Свет во тьме», «Святая радость» и кое-что в «Путях Небесных» и много — в думах было, варилось. Много читал, и сколько писал тебе. Мои письма тебе составят 3–4 книги! бо-о-льше!..

Потому буду писать _с_п_о_л_н_а, что надо же дать, как болеют и умирают русские люди, и как и что делает жизнь-уклад — как бы симфонию отхода и отпуска. «Ну, увидим…» — как любишь говорить ты, детка.

299

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

25. VIII.43

Дорогая Ольгуночка, сегодня утром я закончил новую главу «Лета Господня» — «Живая вода» — здесь даны бани, народ, встреча бабки, картина окатывания студеной водой, подъём, общее радование, планы лета, — «если Бог даст», — возвращение домой, май, воздух садов, берез, воля… — и накрытый к обеду стол — «ботвинью-то не забыли?» — словом, _р_а_д_о_с_т_ь, которая скоро сменится… Своего рода, «шутки жизни», как это часто случается. Теперь мне предстоит давать нарастание горя… Но все это в руках, и я м. б. сегодня начну «Серебряный сундучок». Кроме него должно быть еще очерка 4–5. За август написано 3 рассказа, 7+14+12 страниц. Целую. Жду письма о здоровье. Голубка, я пишу охотно. Твой Ваня

Если ничего не помешает, закончу «Лето Господне» к именинам. А там — «Пути».

300

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву

4. IX.43

Ванечка, я опять больна почкой, вчера слегла. Вот в течение 4 недель 2 раза. Ну, будет. Принимаю лекарства нового доктора, но ничуть не верю, но довольно! —

Сейчас стоят дивные дни, как меня тянет на воздух! Ночи темные-темные, а утро все в тумане, рамы запотевают по-осеннему. Люблю, когда начинает подниматься солнце — этот розово-золотой туман. Это только в сентябре. У меня с прошлого года есть акварели таких утр. Но, вообще-то, я это брошу, поздно и невозможно учиться… Почему никто не поддержал меня тогда, в 1920 г.? Никто не ободрил. Согласились с сожжением всяких кораблей… А я так робка и так скромна [в] оценке себя. Вот пример: в школе набиралась театральная группа, и в условиях стояло: «без физических недостатков»… А я, прочитав это, огорчилась очень, т. к. считала, что я урод, причем искренне. Я уклонялась очень долго от всяких собраний молодежи: спорта, игр и т. п., — считала себя хуже всех. И в искусстве… могла ли я сама решиться в голодные годы учиться в Художественной школе, когда каждый старался урвать кусок хлеба. Тогда я считала такое ученье роскошью. Меня вообще никто никогда и ни в чем не поощрял. Кроме вот одного проф. Бенькова705, накануне его отъезда в U. S. A., да и то как же слабо. Мне горько это и больно. Не надо было мне снова ворошить пепел. Ну, жила же я, позабыв все. Не усмотри ты только обвинения себя. Ты-то меня очень окрылял. Но когда?! Все поздно. Я это по себе знаю. Да, м. б. у меня и нет способностей художника кисти. Почему я никогда не пробовала писать? Скажу тебе совершенно честно: потому что писатель — это вершина для меня недосягаемая. Я и пробовала, писала и в слезах стыда уничтожала. Я даже шепотом сама над собой ругалась и днями себя презирала. Это ужасное чувство. А в детстве, говорят, была смелая и уверенная. Кто и когда меня застукал? Институт?? И теперь мне не расправить крыльев. Когда меня обижают, то я не из-за лишней чувствительности сжимаюсь, но оттого, что это вырывает у меня последнюю веру в себя. Я защищаюсь только из желания себя кое-как убедить хоть в minimal’ной своей роли на земле, но когда я одна, то я верю только и абсолютно обидчику и живу потом этим зарядом. Часто у меня не бывает сознания своего, уделенного мне Богом, места на земле[338]. Мои болезни учат меня смирению. И если так, а не иначе меня поставили в жизнь, то значит так и надо. Только обидно, как иной раз тут над идиотом бьются, стараясь угадать его «наклонности» и «способности», а вот у меня прошла вся жизнь ни во что. Конечно, вся наша тяжелая жизнь тому была причиной. Но как же коротка жизнь! —

Ну, Ванюша, кончаю. Мне грустно. Писать трудно на спине лежа. Будь здоров — это все, главное самое. Как ты живешь? Пишешь? Помогает ли Анна Васильевна? Что Ивик и его жена? Вчера я так обидно заболела: был один гость (* не думай, не утомилась. Я вообще в этот раз береглась.), накрыли стол обедать, а я пошла переодеться к столу. И еще до обеда скорее «забежала» и… кровь. Ну, «извините, я больна, должна лечь». Обнимаю. Оля

[На полях: ] 6.IX.43 Не волнуйся: пока остановилась кровь. Лежу тихо. Грустно мне. Не обращай внимания на жалобы письма сего, — не надо так. Ко мне все так добры в болезни, а я ведь какой балласт всем им. Я много любви видела и не смею жаловаться.

Христос с тобой! Будь благостен и тих, и здоров. Оля

P. S. Мне поставили осенних цветов, да — они «милей роскошных первенцев полей»706.

Мои обвинения не родителям. Не пойми их так. О. 6.IX.43

301

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву

17. IX.43

Милый Ванечка! На твое письмо от 10.IX707 не удосужилась ответить в тот же день, хоть и рвалась писать, мучимая беспокойством о твоей бесквартирности, (письмо шло 3 дня, было не процензурировано), — а теперь вот снова лежу. Опять кровь. Но немного. Не хочу больше распространяться, но скажу лишь, что у меня появилось какое-то ясновидение: вчера (да и всякий раз так) говорю маме: «м. б. сегодня, а то завтра буду опять болеть». Мама заметила, что это пессимизм мой, припадки коего бывали и раньше. Но это вовсе не было _н_а_с_т_р_о_е_н_и_е, а какая-то внутренная уверенность и подготовленность. Сегодня, когда я позвала утром: «мама, опять кровь» — то она даже не удивилась, — настолько «поверила» моему предчувствию сама-то! А вчера вечером я мысленно тебе писала… и все хотела сказать, до какой степени мне за тобой не угнаться. И как ты живо воспринимаешь жизнь. А я, особенно после операции, как-то настороже, — что ли. Всего остерегаюсь. Радоваться-то и то боюсь. Это не зашибленность. Но чудится мне где-то внутри, — не путь ли это тот, который следует каждому в конце концов найти и к которому не придешь так просто, а вот через страдания может быть. И я не знаю, не явится ли мое жизненное барахтание [переньем] против рожна. Под жизненным барахтаньем разумею отрешение от этого внутри меня создавшегося отчуждения от многого и при помощи воли и фантазии пытаться приблизиться к чаше жизни. Не сочти это за минорные мысли, за фразы. Это все совсем не то. И так для меня важно, что я лучше не стану об этом говорить, чтобы не сердить слушающих. Конечно, ты тоже прав: жизнь живет, и слизняк не спрашивает себя, зачем он обнимает «прекрасную»… но это все в безотчетном. А когда приходит какое-то время (м. б. для каждого) известного отчета, то вот тогда-то и хочется сказать, что все, решительно все суета сует. Да, никто м. б. так не брал всего от жизни как Соломон, и в итоге та же убежденность. Это легко поймешь, когда живешь вот еще сравнительно молодая и годами, собственно, не смеешь жить. Ибо каждый шаг мне вреден, или по мнению докторов, м. б. вреден. Я забыла, как это можно делать планы на гости, поездки, есть, пить все, бегать, ездить, танцевать, работать, быть услужливой: поднять платок пожилой даме и т. д. Все это мне нельзя. Годами нельзя. Я вижу котенка: трется об ноги, гнет спинку и просится на руки. Я хочу его взять, я — порыв нежности к нему — но не смею. Запрещено наклоняться. Меня второй год манит Wickenburgh, — идти не могу. И наконец, молиться не можешь, как хочешь, — безраздумно броситься на колени… Нет, нельзя. И живешь. И это больно все, но все мелочь. Теперь мне тоже все это и многое суета сует. Я многого не могу писать, т. к. моя страстность во многом была бы сфантазированной: мои переживанья, чувства, которые прежде я бы ярко описала, теперь кажутся лишними. И я бы могла писать только в одном направлении. Но, как и когда? Я ведь почти что калека — не могу долго сидеть, т. к. отчаянно болит рука, грудь, спина. Хуже всего спина. Я не могла бы высидеть званый обед, т. к. должна обязательно облокотиться, и иногда ухожу из-за стола нашего короткого обеда не в силах терпеть боли. А когда лежу, то поднимаются боли в грудной клетке. Я знаю, что надо бы мускулы спины расправить, закинуть руку за голову, протянуть ее в бок, но это все, увы, навсегда невозможно. И, по-моему, со временем не улучшается, а делается все хуже, если сама рана даже и утихает понемногу. Ну, довольно.

Если увидишь Вигена Н[арсесяна], то кланяйся ему от всех нас и скажи, что его чудесное письмо708 мы жадно прочли, вернее выдержки из него прочел нам брат, скажи, что мы всей душой с ним и тотчас же ему написали письма, но их вернули, т. к. почтовое сообщение было снова прекращено. Не знаю, как бы его достать, т. к. у всех нас, не говоря о брате, большое желание быть с ним в общении. От моего посажёного отца я не имею сведений больше 2-х лет. Откуда он знает о твоих «мнениях и построениях» — не могу себе вообразить. Но ты ведь ему сам, кажется, писал не так давно? По крайней мере, помню, как ты мне писал: «вот пожалуюсь на тебя…» и т. д. Я о них абсолютно ничего не знаю. О Марининой свадьбе Вигеша сам писал. Конечно, верно ему больно. Но Марина этим браком, этим ее «избранником» выявила только себя и показала еще ярче, что не Вигену об сем сожалеть надо.

Ее избранника мы очень хорошо знаем. Лучше, что теперь разошлась с В[игеном] Н[арсесяном], чем сделали бы такую ошибку. За 9 лет их жениханья могла она ведь хорошо рассмотреть Вигена. Да, он вихраст и мал, и неказист… _н_а_ _в_и_д… а какое сердце, какая душа. И какой идеалист! Его же за его идеи собственная семья чуть ли не проклинали… Ну, да всего не рассказать в письме. Ну, а супруг Маринин… так… трава… растет себе у заборчика, в лучшем случае никому не мешает. Горько, я думаю, Вигену не столько то, что не получил ее, сколько разочарование в _т_о_й, в которой видел столько идеалов. Он так и пишет в этом роде, что непостижимо, куда у нее все делось. Я мало знала их. Встречались больше по делам И. А., на которого они с Алешей молились, складывая лапки и много об этой любви и близости (?) говорили. А теперь, — И. А. уже 2 года тому, писал:709 «чуется мне, что М[арина] дрейфит». Не знаю ничего точно. Духовно ее «натаскивали» И. А. и Виген. А без них она в объятиях Дерюгина. Убила бобра!!

Ну, Бог с ними. Они еще лучше многих были в колонии, по крайности в церковь ходили хоть. Но неважно все это. Меня волнует, как будешь ты. Это очень скверно, что квартира не в порядке. И чем дальше идет время, чем отдаленней становится непосредственный порыв благодарности за спасение твое, — тем мучительнее представляется мне твоя «бездомность». Я очень хорошо понимаю, что каково это «ютиться и тулиться». А если отремонтируют твой уголок, то тоже какое изводящее зрелище! И эти стуки по уборке камней! Безотрадный пустырь представляю себе… тускло на душе… взглянешь на дома напротив, а там… дыра… Кошмар. Конечно, если отмести все, как суетное, то и уют, и лишение его — едино. Я ощущаю, конечно, красоту и уродство, уют и мрак опустошения, но я больше не болею этим, как прежде. Я чувствую, как ты гораздо больше меня привязан любовью к жизни. Это легче и м. б. лучше, а м. б. и нет, — если все равно необходимо пройти и через мое сознание. А меня ничто не манит. Знаешь, через это длительное: то нельзя и другое нельзя, я воспитала в себе эту безучастность к лишениям, а то ведь было бы невыносимо жить. Единственное мое горячее желание сейчас — это быть здоровой и хоть ненадолго побыть без боли от операции. Какое это было дивное время, когда я все могла. Ванечка, ты не думай, что я жалоблюсь, — я просто тебе о себе рассказываю, — какая я стала. И вот о «медоносной»… ты там писал письмо к прежней твоей Ольгуне, а теперь то она другая. Какая там медоносная! М. б. Пустошкин и……тыш… — этак его еще И. А. назвал давно когда-то, но ко мне-то его ничто не влечет.

Знаешь, он при всех своих недостатках, в данный момент вызывает сострадание и вот за то, что я его ему выразила письмом, он и оттаял чуть-чуть. Он Сереже писал: «доброта Ваша и Вашей сестры дают уверенность в том, что есть еще прекрасные люди, способные на сострадание»710.

Они там все крест около Вали несут непосильный. Все, зная правду, таятся друг от друга. Это его «отдохнуть» относится именно больше к желанию просто _в_з_д_о_х_н_у_т_ь_ свободно, хоть бы и выплакаться, ибо там-то он комедию перед матушкой ломает. Ну, а «дома» у него… одна ломака-Наташка711 чего стоит. Ведь радуется гадина, что Валя умирает, думает, пришпилить теперь мужа на булавку. Я не знаю, что у них теперь там. Не могу, малодушествую, не хватает сил узнать. Ах, Ваня, Ваня, не все ли равно, что лучше: в муках месяцами уходить или от бомбы в миг? И то, и другое — уход из суетного в вечность. И то, и другое, какое бы благостное или смрадное — итог всяческой суеты. И никакое величие, богатство, слава, никакое самое страстное желание жить не в силах предотвратить сего итога. А время сотрет всяческий след даже нашего пути. Кто бы мы ни были. Сравниться редкий может с великими, как Александр Македонский, Петр Великий, возьмем Рафаэля, других служителей искусства… и часто ли вспоминают их? Они вписаны, и потому их изредка вспоминают… Но кто говорит сейчас о Данте? О Вергилии? И что, как не суета все то, чем они тоже жили, как бы ни высоки были их устремления и задачи?! Самое трудное это вычеркнуть свои я, забыть самолюбие. И потому, верно, в монастырях самый первый подвиг — послушание. Это самое трудное. Можно от всего довольно легко отказаться, но этот червяк самый живучий. И я думаю в моем представлении, что в будущей жизни именно от этого много зависеть будет, как мы себя будем чувствовать. Человек сам источник своей муки и блаженства в большей мере, а червяк себялюбия не дает нам покоя больше всего в жизни. И как же трудно его задавить.

Ну, достаточно расфилософствовалась. Ух, какое длинное слово. Устала, лежа писать. А как Ивик и его Лючик? Ты мне давно о них не писал. Тоже, верно, на даче? «После ливня» — чудные духи, — мои любимые… но почему ты их не знаешь? У Лючика ты бы «познакомился»!.. Разве она их не открыла? Как я тогда «поревновала»… а глупо. Теперь бы не стала. Нельзя серчать на радость другого. Если бы ты захотел, — я бы ей и другие духи отдала легко… Все это ведь так не главно. Жаль мне, что ветчина не дошла. Фася ее отдала вместе с другими вещами Арнольду в самый «подходящий» момент — когда тот ждал телефона из больницы об исходе операции (т. к. Фася живет в 5 минутах от клиники). Тот нервничал, а она занимала рассказами, как и почему ее Yo не мог взять посылки. Мама моя после этого о Фасе даже мнение изменила, — подобная нечуткость. Арнольд не понимал сперва: что такое ветчина, какая? А она свое: возьмите, а то испортится, пожалуй. Дура, она год может висеть, копченая же! Теперь с деньгами. Я зла. Конечно, не получила Елизавета Семеновна и теперь? Ну, Ванечка, кончаю. Будь здоров и Богом храним.

Благословляю. Оля

302

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву

9/22.IX.43

Бабушкины именины712.

Милый Ванечка!

Думаю, что это письмо подойдет к твоему Дню рождения, а потому и пишу его в таком поздравительном духе. Дай Бог тебе в новолетие это здоровья, покоя и спорой, легкой работы! Да благословит тебя Господь своей милостью! Как мне радостно было читать, что ты в полосе творческой, что так радостно и легко творишь. Лишне говорить тебе, как хотелось бы мне прочесть эти твои последние вещи, но я никаким намеком даже не ханжу здесь, не подумай, что выпрашиваю у тебя копии. Я понимаю, как это тебе трудно, а в период твоего захвата работой, — не утомляйся ничем посторонним, пиши только то, чего требует работа. И мне! Я рада за тебя, что ты на даче. А там, Бог даст, и квартиру починят. Но у меня ноет сердце о тебе, когда представлю, что ты будешь снова досягаем для бомб. Я читала, что налет был снова на те же места, что и 3-го. Ванечка, м. б. тебе возможно дольше остаться у Юли? Я боюсь за Париж. Меня интуиция редко обманывает. Я боюсь и за Францию… Мне страшно о тебе подумать в связи вот с такими налетами и т. п.

Поделиться с друзьями: