Периферия
Шрифт:
Катя внесла поднос с чаем.
— Цейлонский! — объявила она. — Год не распечатывала пачку.
Она разлила чай, наполнив пиалы до половины. Завитали ароматы далеких тропиков. Зашуршали ленивые волны теплых морей, возникли пальмы, легкие хижины, диковинные смуглые люди в набедренных повязках. Павел Леонтьевич, улыбаясь, покинул нас. Он как бы отлучился на минутку, но не возвращался. Катя сказала, что он не вернется к столу, и добавила, что он кончил только четыре класса, но она не встречала человека деликатнее. Я знал, что этой ночью Павел Леонтьевич, скорее всего, не сомкнет глаз. Я и не предполагал тогда, что впереди у него будет много таких ночей, слишком много для пожилого человека, не чаявшего души в единственной дочери.
Мы пили терпкий чай и смотрели друг на друга. Тишина, гармония воцарились в мире. Тоска еще немного отступила. Но это было отступление за ближайшее дерево, за угол первого же дома. Затаившись и изготовившись к броску, она ждала своего часа. И я все время чувствовал ее близкое присутствие и готовность к броску, хищную в своей безжалостности. Я тронул Катю за локоть, и мы прошли в нашу комнату. Горячая ночь окружила нас. Все было призрачно и непрочно. Взметнулись тюлевые занавески, зашуршали шторы, нас обдало застоявшимся зноем, и снова все стихло.
— Ну, Коленька, заварил ты кашу! — сказала Катя, обнимая меня. — Представляю, как забурлит завтра лаборатория. В тебе увидят жертву подлого моего коварства.
— Не бойся, маленькая, — сказал я. Но у меня не было уверенности, что Кате можно ничего не бояться.
Мы легли в постель, пахнущую хорошей погодой, полной луной и тополиным пухом. Я хотел забыть обо всем на свете, но этого не получилось. Нам было хорошо, но не так, как тогда, когда мы уносились на мотоцикле в загородные просторы и оставались до полуночи в прохладном люцерновом поле или на холме, в мягкой высокой траве. Легкость и раскованность ушли из наших отношений. Надвигались сложности, накапливались силы, задавшиеся целью разлучить нас. Катя была права: завтра же налетит буря. Мне уже виделось, как она обрушивается на нас и лишает одного укрытия за другим. Да, все складывалось сложно и не так, как предполагалось. Издали рисовалась совсем другая картина. Ненастье подняло крутые волны, и наблюдать их вблизи, встречать грудью было совсем не то что созерцать издали.
Я проснулся рано и больше не уснул. Все было не так. Все во мне горело, и не было мне прощения. А Катя спокойно спала. В семь я встал, она не проснулась. Я побрился и поехал на работу. Полнейшая неизвестность окружила меня. Казалось, сам утренний воздух и все вокруг состояло из моей вины. Возле института стояла Рая.
— Ты ночевал у нее! — воскликнула она.
У нее были огромные, испуганные глаза человека, которому вот-вот предстояло увидеть конец света. Но все оставалось на своих местах, земля не разверзалась, и солнце не гасло. Тогда она сказала:
— Коля, разве я заслужила такое к себе отношение?
— Езжай домой. Я провожу тебя.
Она вцепилась в мою руку, и мы пошли к автобусной остановке. Я обернулся. Вахтер внимательно смотрел нам вслед.
— Ты все рассказала вахтеру? — спросил я.
— Мне было невмоготу. Теперь мне легче.
Если бы она могла, она бы оповестила о своем несчастье весь белый свет. Но в столь ранний час ее слушателем мог стать только вахтер. Он очень ей сочувствовал, ведь с ним редко делились сокровенным. Через час весь институт был в курсе происшедшего. Я не сердился. На остановке продавали цветы, и я купил Рае букет. Она просияла. Маятник резко метнулся в ее сторону. Мне нужна была эта простая женщина, мать моей Даши, а не блестящая эрудитка Екатерина Павловна, жившая одними со мной интересами. Ночь сломала меня. Одна из волн оказалась слишком высокой, и я не смог вскарабкаться на ее гребень. Впереди было возвращение к прежнему бесцветному и бестрепетному существованию.
XI
Трикотажная фабрика по постановке дела существенно отличалась от прославленного треста «Чиройлиерстрой» и комбината железобетонных конструкций. В недавно построенном вязальном цехе и в сумрачных швейных, занимавших переоборудованные бараки, царил фривольный дух легкого разгильдяйства. Стен давно не касалась кисть маляра, оконных стекол — тряпка уборщицы. То тут, то там простаивали станки, а лукавые работницы, рассовавшие своих младенцев по детским садам, шептались о чем-то своем, не предназначенном для посторонних ушей. Невелика и неказиста была фабрика, и никто не стремился здесь что-либо изменить.
По цехам Николая Петровича водил директор, луноликий отутюженный вежливый мальчик-красавчик лет двадцати семи, которому очень хотелось выглядеть старше, серьезнее и строже. Нецелованные девочки заглядывались на него с доверчивым восхищением подростков, которым вдруг открылся их идеал. Целованные смотрели привораживающе. А он привык и пресытился, он был хозяин. Любая сочтет за честь. И, надо сказать, жизнь редко опровергала это его убеждение. Рядом с директором вышагивала, не опережая его и на полшажка, секретарь парторганизации Галина Дмитриевна Сычева; почти суровая, она походила на гостью. При виде ее таяли улыбки на лицах девчат, и они прятали глаза. Судя по всему, Сычева и в юности не была красавицей, молча страдала от этого. Жизнь научила ее держаться в тени, не выделяться. Прежде громкие слова в защиту своего «я» накликали неприятности, а зачем поступать во вред себе? Так выработалась привычка. Сопровождая директора и гостя, Сычева была исполнена чувства важности момента и еще — чувства собственного достоинства.
«Чей же он сынок?» — подумал Николай Петрович о директоре, таком юном, привыкшем к восторженным, отовсюду устремленным на него девичьим взглядам, тускнеющем от одного упоминания о производственном плане, сырье, снабженческо-сбытовых операциях, ассортименте и покупательском спросе.
— Трикотаж неисчерпаем, — пояснил он, показывая на замысловатые машины гэдээровских и чеховских фирм, с которых струилось тонкое и нежное полотно. — На женщине давно трикотажа больше, чем текстиля, на мужчине — еще нет, но дело идет к этому.
— Неисчерпаем! — повторил за директором Николай Петрович. — Это любопытно. До сих пор я знал, что неисчерпаема природа. Энтузиасты говорят о неисчерпаемости шахмат, футбола. Но верно ли это в отношении трикотажа? Кстати, чем он отличается от ткани?
— Как чем? — удивился молодой человек. — Трикотаж — обыкновенное вязанье, только бабушек со стальными спицами и клубком шерсти заменили вязальные автоматы. Вы обратили внимание, как элегантны вязаные вещи? Как тонко они подчеркивают то, что уместно подчеркнуть!
Николай Петрович покосился на Галину Дмитриевну и подумал, что не стал бы этого утверждать. Вот девчонки-работницы были хороши и в простеньких ситцевых халатах.
— В цехах вашей фабрики всегда весна! — сказал он.
— Молодежь идет к нам, — согласился директор. — Заработки, правда… — Он поморщился картинно, словно был на сцене.
— Грязновато что-то у вас и подзапущено, — заметил Ракитин. — Рабочую минуту не цените.
Ему захотелось приземлить директора, и он приземлил его, но тот с изворотливостью кошки подставил земле все четыре свои лапки.
— Вчерашние школьницы, чего с них взять? Я, например, по чистоте рабочего места определяю, кто живет в квартире с удобствами, а кто в собственном доме, где ко всему надо руки прикладывать. Если трудолюбию не учить с самого нежного возраста…
«Не глуп — это уже кое-что. Но чей же ты сынок, проворный и удачливый?» — подумал Николай Петрович о своем гиде.
— Здесь работает наша лучшая вязальщица Шоира Махкамова, — сказал директор и непроизвольно потер ладони. — Она вдвое перекрыла типовую норму обслуживания.