Персиковый сад (сборник)
Шрифт:
Все так и ахнули!
Гранитная плита размером 60 х 140 в вялых лучах осеннего солнца тускло отливала антрацитом. Сверху была помещена фотография почившей в Бозе мамы и бабушки, востроносенькой старушки в платке, завязанном под подбородком; сбоку, как положено, указаны фамилия, имя, отчество, даты жизни и смерти. Ниже – портрет цветущей дамы лет тридцати в легкомысленной шляпке с огромным бантом. Надпись же гласила, что это Кузнечикова Изольда Петровна, 1930-20… Тут было оставлено место для двух цифр скорбного года, которому суждено было завершить земной путь чудо-женщины.
Молчание затянулось. Бедные родственники стояли, потупив взор в землю. По земле бегали муравьи. Один из рабочих вдруг узнал в сидящей на скамейке старухе молодую даму с портрета на памятнике, потряс головой, потом вытянул к фотографии грязный палец и замычал что-то нечленораздельное. Другой покрутил пальцем у виска, пробормотал: «Ну, дают!» – и потащил товарища к машине.
Изольда Петровна, прищурившись, глядела на памятник.
– Что ж, – наконец вынесла она довольным голосом короткое резюме. – Неплохо. – Затем указала на свою фотографию и добавила: – Эту заклеить. Пока.
Орел или решка
В дверь позвонили. Сначала один раз, потом, как-то неуверенно, другой. Лешка Карман, матерясь, поднялся с дивана и пошел открывать. На кухне уже возилась соседка. Через разрисованное немыслимыми красками, треснутое посередине дверное стекло врывались яркие солнечные лучи, вычерчивая на полу веселые узоры.
«Кого еще там принесло?» – недоумевал Лешка, в глубине души надеясь, что это не милиция.
За дверью стоял Михалыч, нищий из вокзальной подземки. Он был одет в красную спортивную куртку с разорванным рукавом и ярко-синие спортивные же брюки из плащовки с белыми, по-генеральски широкими лампасами. На затылке чудом держалась зеленая вязаная шапочка. Устойчивый аромат «Окского» заполнял все пространство лестничной клетки.
– Здорово, Алексей Петрович, – моргая красными глазами, сказал Михалыч бодрым голосом и протянул Лешке руку. – Мир дому сему, а мое вам с кисточкой!
– Обойдешься, – огрызнулся тот и, не протягивая руки, пропустил нищего в прихожую. – Чего приперся? Выпивки у меня нет.
– Потолковать надо, Леша.
Михалыч стянул с головы шапочку и смял ее в руке.
– Ну, проходи, коли потолковать. Только о чем мне с тобой толковать-то, вроде не пересекаемся?
Настроение у Кармана было хуже некуда. Вчера день не задался: не «нащипал» почти ничего, а вечером продулся «в храп» и потому как лег спать злым, так злым и проснулся.
Они прошли в комнату. Стола у Лешки не было. Вся обстановка состояла из старого, видавшего виды дивана, двух стульев и рахитичного кактуса на подоконнике. Его хозяин поливал пивом, проводя, как он говорил, научный эксперимент: способен ли цветок заболеть алкоголизмом? Эксперимент, по всей видимости, давал положительные результаты. К стене над диваном была косо приколота булавкой бумажная иконка Божьей Матери. На полу стояла пепельница в виде русалки, полная окурков. Михалыч примостился на краешке стула, а Карман развалился на диване. Закурили.
– Так зачем пришел? – повторил свой вопрос хозяин.
– Григорий-безногий помер, – кашляя, сказал Михалыч и заглянул Лешке в лицо.
– Иди ты!
– Вот те крест! – Нищий попытался перекреститься, но у него ничего не получилось, и он стал шумно дышать на толстые, поросшие черными волосами пальцы.
– Когда?
– Ночью, значит. Мы вчера, это, хорошо заработали у собора, праздник был. Выпили, конечно, изрядно, ну и…
– Погоди. Помолчи пока.
Лешка встал, подошел к окну. На улице светило солнце, над голыми деревьями кружили грачи. В груди у Лешки заныло. Григорий был его другом. Ногу он потерял в Афганистане, на войне, а жену здесь, после войны, – ушла она от инвалида в поисках лучшей доли. И плюнувший на все Григорий собирал милостыню у кафедрального собора, которую в тот же день и пропивал, уверяя приятелей, что скоро начнет откладывать из подаяния на лучшую жизнь. Лучшая жизнь тем временем проносилась мимо; Лешка и Григорий видели ее, летящую в «мерсах» и «вольвах» по широким проспектам к шикарным ресторанам. У лучшей жизни были откормленная розовая ряшка и золотая, в палец, цепь на складчатой шее, бумажник величиной с портфель и веселые длинноногие подружки, густо раскрашенные, и не для того, чтобы спрятать фингал.
Григорий, напившись к вечеру всякой дряни, плакал, вспоминая войну, ругал власть и «новых русских», призывал собутыльников к революции и хватался за костыль, если кто-нибудь был против. На лацкане мятого пиджака он носил пластмассовую октябрятскую звездочку, никому не позволял касаться ее руками и гордо называл своим «орденом Красной Звезды». Короче говоря, мужик он был хороший – кореш, одним словом, хотя воровским делом, в отличие от Кармана, никогда не промышлял. Среди нищих и всей привокзальной блатоты пользовался уважением.
– Так от чего, говоришь, умер-то? – спросил Лешка, давясь сигаретным дымом.
– Ага, – оживился Михалыч, – вот слушай: мы вчера взяли еще домой пару бутылок, а с нами Наташка-рыжая…
– Опился, что ли? – перебил Карман.
– По всей видимости, Леша, опился. Я так думаю. Сердце остановилось. Когда мы свалили, он прикемарил малость. А ночью, сам знаешь, ему бы дозу принять, да кто принесет? Один жил, бедолага… Какое ж сердце выдержит такие нагрузки? Блаженны чистые сердцем, как говорится… Так что преставился…
– «Сердце остановилось», – передразнил Лешка. – Тоже мне, врач «скорой помощи» нашелся!
– Так у собора наши говорят. Дескать…
Лешка взял со стула куртку:
– Пойдем.
От дома, где жил Карман, до Григория пять минут ходу – мимо собора, а там в переулок, второй дом направо, под тополем, – вот и пришли. Михалыч брел сзади, что-то бормоча себе под нос. Лешка его не слушал. Обходя огромные апрельские лужи, он думал о своем друге. Мысли были тяжелые, как бревна на лесоповале в Заветлужье, где он сидел последний раз. Они лезли в голову, глухо ворочались там, давили на мозги. Вот был человек, воевал, по госпиталям валялся, терпел все, что Бог посылал… Ну, может, не всегда терпел-то, а кто стерпит, скажите на милость? Выпивал, конечно. Иногда лишнего. А покажите, кто не выпивает? Власти ругал? Так кто их не ругает нынче? Он, пожалуй, имел на это право и все основания. Да-а… Мечтал скопить деньжонок, уехать в другой город, начать новую жизнь, а тут на тебе – бац, и в ящик! Такие дела: думаешь завязать, а к тебе с понятыми.
У подъезда топтались несколько нищих. Они знали, что Лешка был приятелем Григория, и издалека приветствовали его.
– Ты, Леша, туда не ходи, – сказал один из них, по имени Евлампий, бородатый мужик в длинном женском пальто болотного цвета. – Там щас менты и все такое. – Пойдем лучше помянем Григория-то?
– Ты, я вижу, уже помянул.
Евлампий снял спортивную шапочку и вытер ею свою блестящую лысину.
– Само собой. Как положено. А с тобой-то?
– Со мной другие помянут.
– Что-то ты нынче неласковый.
– А я не баба, чтобы тебя ласкать.
– Ладно-ладно, я ведь так это, к слову.
Он снова натянул на голову шапку и, прихрамывая, побрел к товарищам.
На звоннице у собора ударил колокол.
– Царство Небесное Григорию-безногому, – перекрестился Михалыч. На этот раз ему удалось осенить себя крестным знамением. Глядя на собор, он повторил это трижды.
Все помолчали.
Хотелось увидеть покойного, но подниматься в квартиру Лешка поостерегся. Евлампий-ханыга прав – лишний раз рисоваться перед ментами себе дороже.