Петербургские трущобы (Том 1)
Шрифт:
______________
* Тройная каналья (фр.).
– Кому это пачпорт изготовляете? - спросил он, взяв со стола бумагу и преспокойно запихивая ее в свой карман.
Гречка кивнул головой на Бодлевского.
– Ага, так это для вас? очень приятно слышать! - сказал Ковров, смеривая его глазами. - Итак, господа, двадцать пять рублей, или прощайте до приятного свидания в следственной камере.
– Господин Ковров! позвольте с вами говорить по чести! - вмешался опять Пахом Борисыч. - Мы взяли за дело двадцать рублей - вам весь хоровод даст в этом свое честное слово! - ведь не подлецы же мы какие! Ведь не станем же мы из-за двадцати каких-нибудь паршивых рублишек лгать вам и марать честь своего хоровода!
– Вот это - дело! это хорошо сказано! Хорошее слово я люблю и всегда готов уважить! - поощрительно заметил Сергей Антоныч.
– Ну, так сообразите же сами, - продолжал чиновник, - сообразите, что, отдавши вам всю выручку, мы все на шишах должны остаться! За что же нашему труду пропадать занапрасно!
– Пусть вот они заплатят! - сказал Ковров, вскинув глаза на Бодлевского.
Бодлевский снял с себя золотые часы - единственное наследство от своего отца, и вместе с оставшимися пятью рублями бросил их на стол перед Ковровым.
Ковров опять вымерил его глазами и улыбнулся.
– Вы - благородный молодой человек, - сказал он, - вашу руку! Я вижу, вы далеко пойдете.
И он с чувством пожал руку граверу.
– Только надобно вам знать на будущее время, - прибавил он дружески-внушительным тоном, - что я в своих сношениях с этим народом никогда не пользуюсь вещами, а всегда заставляю платить контрибуцию чистыми деньгами. Эй, вы! - крикнул он, обращаясь к компании. - Ступайте кто-нибудь с часами к вашему святоше Прову Викулычу - пусть он мне разменяет их по совести - слышите ли, по совести! - на две трети того, что стоят: вещь хорошая, в магазине надо шестьдесят рублей заплатить. Да пусть приготовит мне ерша в салфетке*; я приду к нему в гости, а иначе - плохо будет! крикнул он вдогонку удалявшемуся Юзичу, который через минуту возвратился и подал Коврову сорок рублей. Ковров пересчитал и положил себе двадцать в карман, а остальные молча, но с джентльменской улыбкой, возвратил Бодлевскому.
______________
* Бутылка шампанского, которую подают обернутую в салфетку (жарг.).
– Одно вынимается, а другое кладется на смену, - сказал он, подавая Бодлевскому вид вдовы коллежского асессора. - Теперь старый плут, Пахомка, может и за делопроизводство свободно приниматься.
– Да что ж тут приниматься? - с улыбочкой заметил Пахом Борисыч. - Вид ведь чистенький, дворянский; особых примет, якобы глаза серые, нос умеренный, писать по закону не требуется - значит, и так сойдет полегоньку. А теперь бы мне вот рюмочку, да потом и за трыночку, - заключил он, направляясь к штофу и на пути пригласительно показывая Гречке колоду карт.
– Мы с вами будем знакомы; мне ваше лицо понравилось, и потому, надеюсь, сделаемся друзьями, - сказал Ковров, вторично пожимая Бодлевскому руку. - А теперь пойдемте - выпьем. Вы мне за стаканом расскажете, для чего вам нужен этот пачпорт, а я, за ваш поступок с часами, зла вам не пожелаю. В этом дает вам свое честное слово поручик Сергей Ковров! Я тоже умею быть великодушным! - заключил он, и новые друзья, в сопровождении всей компании, направились в "чистую половину".
* * *
Ночная оргия в "Ершах" находилась уже в полном своем разливе. Был двенадцатый час ночи. Чистая половина вполне представляла собою смешение языков. Грязь ее обстановки как-то сама собою утроилась к этому заповедному часу ночной ершовской жизни. Публику составляли почти исключительно мазурики, покончившие дневные счеты, и с горя, общипанные мешками, а наипаче Провом Викулычем, угарно пропивали ему же свои последние гроши. Подле каждого почти сидела женщина весьма непрезентабельной наружности. Компания мастеровых - все та же, которая и днем тут заседала, - по сию пору разваливалась на прежнем своем месте, за двумя составленными столиками; только почтенные члены ее, что называется, "лыка не вязали", обретаясь в том вялом состоянии, когда человек становится уже "непомнящим родства". Один только угощатель-мальчонка сохранял еще кое-какие бессознательно-нервные признаки усиленной жизненной деятельности. Он, закрыв свои отяжелевшие глаза, как-то конвульсивно размахивал в беспорядке руками, опрокидывая на скатерть пивные бутылки и стаканы, судорожно мотал головою и по временам с большим усилием выкрикивал какие-то дикие, бессмысленные звуки.
Один только Пров Викулыч посреди этого всеобщего хаоса невозмутимо сохранял свою благоразумную степенность за буфетной стойкой, и чем солиднее казался он, тем резче являл собою этот контраст со всем окружающим. А на "квартире", где, при нагорелом сальном огарке, Пахом Борисыч и Гречка азартно резались в трынку, шла своя обычная деятельность, под бдительным присмотром и руководством вездесущего Прова Викулыча, не перестававшего с известными интервалами юркать в свою дверцу. Там поминутно приходили и уходили его доверенные люди: ювелиры, которым он продавал золотые вещи; портные и скорняки, покупавшие платья и меха, и, наконец, еще один разряд личностей, преимущественно из евреев, промысел которых состоял в том, чтобы некоторые вещи, какие почему-либо неудобно или опасно было оставить в Петербурге, увозить в Москву и в другие города, где уже они сбывались без всякого опасения и за хорошие деньги. Занятия этого последнего рода требуют особенной честности - и, надо отдать справедливость Прову Викулычу, он умел выбирать людей. Впрочем, честность эта обусловливалась и самой выгодой такого промысла, требующего особенной ловкости, предусмотрительности и сноровки; надо знать - где что, когда и как и кому выгодней сбывается и какими куда путями удобнее добираться.
Между тем говор и восклицания перекрещивались меж собою по всем углам "чистой половины" и мешались с звуками песни под аккомпанемент торбана и ложек. Эти последние звуки производили два артиста, которые в то время, к одиннадцати часам ночи, постоянно являлись в "Ерши" развлекать своим искусством ночных посетителей. Торбанист - Мосей Маркыч, сухощавый, высокий брюнет, очень серьезного и меланхолического вида, был точно истинный артист: его пальцы с необыкновенною быстротою и художественным тактом бегали по струнам торбана, и когда увлекался он извлекаемыми им звуками, все лицо его как будто преображалось: светлело или туманилось с каждым музыкальным переходом. Не менее художником в душе был и товарищ его, певец и ложечник Иван Родивоныч, курносый, рябой, приземистый и широкоплечий костромич, в поддевке и красной рубахе. Когда он своим немножко гнусавым тенорком "отхватывал" какую-нибудь чибирячку* - все поджилки и суставчики его, словно на пружинках, ходенем ходили: ходили брови и скулы, ходили плечи, и руки, и пальцы, и коротенькие полешки-ноги; ходила, наконец, грудь и даже самый живот, которыми он выделывал удивительные штуки, к общему удовольствию столпившихся слушателей. Мы потому так обращаем внимание читателя на Мосея Маркыча с Иваном Родивонычем, что ему еще придется впоследствии встречаться с этими двумя личностями, составляющими необходимое звено трущобной жизни и даже ее светлую сторону, если в ней таковая только возможна.
______________
* Песня со скандалезным характером (жарг.).
Что ты, черен ворон, вьешься
Над моею головой?
– чувствительно гнусил Иван Родивоныч, а Мосей Маркыч баском подтягивал ему:
Ты добычи не добьешься:
Я не твой, нет, я не твой!
Мое тело здесь не тлеет,
Тлеет лишь одна душа,
– еще чувствительнее выводил свои верхние нотки Иван Родивоныч:
И она-то разумейте.
Сколь ты, Маша, хороша!
– вторил ему басок Мосея Маркыча. Слушатели оставались в полном восторге.
– Здорово, ребята! - гаркнул с авторитетом лихого ротного командира Ковров, молодцевато входя в комнату под руку с Бодлевским.
– Раз, два, ваше-ство! - крикнули в ответ артисты. Почти вся остальная публика, которой хотя бы и по слухам был только известен Сергей Антонович, почтительно привстала с мест и поклонилась.
– Садись, ребята! пей и гуляй не стесняясь! - снова скомандовал Ковров и обратился к музыкантам: - Ершовскую! да живее!
Мосей Маркыч встряхнул своей черной курчавой головой, ударил по струнам, а Иван Родивоныч звякнул ложками и пошел вприпляску:
Как на гору, значит, еж ползет
Под горою горемыка идет.
Ты куды же, куды, еж, ползешь?
Ты куды же, горемыка, идешь?
Я иду-ползу на барский двор,
Ко Агафье свет-Ивановне,
К Серафиме Сарафановне.
И вдруг, на этом последнем стихе, он как-то конвульсивно встряхнулся всем телом, лихо топнул ногами, еще лише подзвякнул ложками - и вся компания, наполнявшая эту комнату, с гиком, свистом и каким-то жиганьем подхватила вслед за ним, стуча и топая каблуками:
Ах, ерши, ерши, ерши, ерши, ерши - да
Все по четверти ерши, ерши, ерши - да
По полувершку ерши, ерши, ерши - да
Запущу так и держи, держи, держи!
– Тук-тук, у ворот! - выкрикнул Иван Родивоныч, стараясь перекричать весь этот шум, гам и топот.
– Кто тут? - вопросил его Мосей Маркыч.
– Еж!
– Зачем пришел?
– Попить-погулять, с вашим девкам баловать.
– Что принес?
– Грош.
– Ступай прочь: хвост нехорош!
– Тук-тук, у ворот! - повторил опять Иван Родивоныч.