Петербургские зимы
Шрифт:
Жизнь у В. Иванова была именно то, что Кузмину было нужно. Он стал писать уверенней, «звук» его поэзии становился все чище.
Но произошло охлаждение, и Кузмин от Иванова уехал. Жить один он органически не мог — немного времени спустя его уже окружает новое общество, тоже литературное. Он опять живет под одной крышей с другим писателем. Жить Кузмин один не мог — ему нужен был «воздух», чтобы дышать.
Но вот воздух найден. И Кузмин дышит им так же свободно, как воздухом ивановской "Башни".
Теперь он под опекой писательницы Нагродской, автора "Гнева Диониса", — живет у нее. Теперь она дает ему литературные советы. Эстетические правоведы и юнкера, перекочевав за «мэтром» в гостеприимные салоны этой салонной писательницы, — довольны. Здесь гораздо веселей, чем на Таврической. Доволен и Кузмин — нет над ним "никакого начальства", никто его не «направляет», никто не "рассчитывает на его эрудицию", когда ему лень после хорошего обеда вести умные разговоры. Здесь, за глаза и в глаза, называют его гением и на каждое его слово ахают от восторга…
…Михаил Алексеевич — вы русский Бальзак!
…Кузмин — это маркиз, пришедший к нам из дали веков…
…Он выстрадал свою философию…
Автор "Гнева Диониса", знаменитая писательница, внушает своему новому "союзнику":
— Вы тонкий. Вы чуткий. Эти декаденты заставляли вас ломать свой талант. Забудьте то, что они вам внушали… Будьте самим собой.
Забыть так не трудно. Стать "самим собой" так приятно. Писать, не ломая талант, — так легко. Теперь не то что переделок — и помарок не бывает.
И, главное, никаких мудрствований, никаких подводных течений: Зинаида Петровна дрянь и злюка и вечно пудрит нос. А подпоручик Ванечка — ангел…
Дважды два — четыре, Два да три — пять, Вот и все, что мы можем, Что мы можем знать……Charmant, charmant… [5]
…Он выстрадал свою философию…
— Как вы думаете, включать мне эти стихи в книгу? — спрашиваю я у Кузмина.
5
Очаровательно, очаровательно… (фр.).
Кузмин смотрит удивленно.
— Почему же не включать? Зачем же тогда писали? Если сочинили — так и включайте.
Он сам «включает» все, что написалось. Пишет, между прочим, что придется. Сонет-акростих, и поэму, и слова для балета. На одной странице стихи о сивилле, явившейся поэту (правда, они посвящены Нагродской, что несколько смягчает их важный тон), а на другой:
Как радостна весна в апреле, Как нам пленительна она; В начале будущей недели Пойдем сниматься у Боасона…На самом деле собирался идти сниматься. За завтраком у Альбера — об этом проекте заговорили, пришла рифма весна — Боасона, а там и весь «стишок». Придя домой, Кузмин аккуратно переписал его в тетрадку. Собирая новую книгу — не забыл вставить и этот.
…Зачем же не включать? Если написали, так и включайте…
Сочиняет стихи на ходу. Шел к вам — вот сочинил по дороге. Пишет музыку — в комнате, где играют дети сестры. Басы на рояле ему не нужны: дети колотят по басам изо всей силы. А с другого бока, на клавишах повыше, Кузмин подбирает новую песенку, стряпает свою "музычку с ядом".
Прозу пишет прямо набело. — Зачем же переписывать, у меня почерк хороший?..
Сестры, тяжесть и нежность — одинаковы ваши приметы…Сестры "прекрасная ясность" и "опасная легкость" — ваши приметы тоже одинаковы, для невнимательных, для нежелающих быть внимательными глаз…
Но сам Кузмин — какая затейливая жизнь, какая странная судьба!
…Кузмин ходит в смазных сапогах и поддевке.
…Кузмин принимает гостей в шелковом кимоно, обмахиваясь веером…
…Он старообрядец с Волги…
…Он еврей…
…Он служил молодцом в мучном лабазе…
…Он воспитывался в Италии у иезуитов…
…У Кузмина удивительные глаза…
…Кузмин урод…
В этих пересудах много вздора, но в самом вздорном есть капля правды.
Шелковые жилеты и ямщицкие поддевки, старообрядчество и еврейская кровь, Италия и Волга — все это кусочки пестрой мозаики, составляющей биографию Михаила Алексеевича Кузмина.
И внешность почти уродливая и очаровательная. Маленький рост, смуглая кожа, распластанные завитками по лбу и лысине, нафиксатуаренные пряди редких волос — и огромные удивительные «византийские» глаза. Жизнь Кузмина сложилась странно. Литературой он стал заниматься годам к тридцати. До этого занимался музыкой, но недолго. А раньше?
Раньше была жизнь, начавшаяся очень рано, страстная, напряженная, беспокойная. Бегство из дому в шестнадцать лет, скитания по России, ночи на коленях перед иконами, потом атеизм и близость к самоубийству. И снова религия, монастыри, мечты о монашестве. Поиски, разочарования, увлечения без счету. Потом — книги, книги, книги, итальянские, французские, греческие.
Наконец, первый проблеск душевного спокойствия — в захолустном итальянском монастыре, в беседах с простодушным каноником. И первые мысли об искусстве — музыке…
Кузмин готовился быть композитором — учился у Римского-Корсакова. Консерваторий не кончил, но музыки не бросил.
Именно занятию музыкой Кузмин обязан своей быстрой литературной славой, может быть, и всей своей карьерой.
Музыкальный критик В. Каратыгин где-то услышал игру Кузмина и ею пленился. В качестве музыканта Кузмин и вошел в петербургский поэтический круг, — а там уж распознали его настоящее призвание.
Стихам Кузмина «учил» Брюсов.
— Вот вы все ищете слов для музыки, — уговаривал его Брюсов, — и не находите подходящих. А другие находят без труда — берут первое попавшееся, какого-нибудь Ратгауза, и довольны. Вы же не находите. Почему? Потому, что для вас слова не менее важны. Значит, вы должны сами их сочинять.
— Помилуйте, Валерий Яковлевич, как же сочинять? Я не умею. Мне рифм не подобрать.
И Брюсов учил тридцатилетнего начинающего "подбирать рифмы". Ученик оказался способным.
Кстати — о кузминской музыке. Сам он определял ее так: