Петербургские зимы
Шрифт:
Попалась ему эта Арагва шашлычная, и что он из этой Арагвы сделал? Какое чудо!..
И слезы текут из глаз Нарбута уже одна за другой. А он не пьян. Два-три графинчика водки, только что выпитых, — не в счет.
В период остепенения Нарбут решил издавать журнал.
Но хлопотать над устройством журнала ему было лень, и вряд ли из этой затеи что-нибудь вышло бы, если бы не подвернулся случай. Дела дешевого ежемесячника — "Новый журнал для всех" — после смены нескольких издателей и редакторов стали совсем плохи. Последний из редакторов этого ставшего убыточным предприятия — предложил его Нарбуту. Тот долго не раздумывал.
Дело было для него самое подходящее. Ни о чем не нужно хлопотать, все готово: и контора, и контракт с типографией, и бумага, и название. Было это, кажется, в марте. Апрельский номер вышел уже под редакцией нового владельца.
Вероятно, подписчики "Нового журнала для всех" были озадачены, прочтя эту апрельскую книжку. Журнал был с «направлением», выписывали его сельские учителя, фельдшерицы, то, что называется "сельской интеллигенцией". Нарбут поднес этим читателям, привыкшим к Чирикову и Муйжелю, собственные стихи во вкусе «Аллилуйя», прозу Ивана Рукавишникова, а отделы статей от политического до сельскохозяйственного «занял» под диспут об акмеизме с собственным пространным и сумбурным докладом во главе. Тут же объявлялось, что обещанная прежним издателем премия — два тома современной беллетристики — заменяется новой: сочинения украинского философа Сковороды и стихи Бодлера в переводе Владимира Нарбута.
Подписчики были, понятно, возмущены. В редакцию посыпались письма недоумевающие и просто ругательные. В ответ на них новая редакция сделала "смелый жест". Она объявила, что "Журнал для Всех" вовсе не означает "для всех тупиц и пошляков". Последним, т. е. требующим Чирикова вместо Сковороды и Бодлера — подписка будет прекращена, а удовлетворены они будут "макулатурой по выбору" — книжками "Вестника Европы", сочинениями "Надсона или Иванова-Разумника".
Тут уж по адресу Нарбута пошли не упреки, а вопль. В печати послышалось «позор», «хулиганство» и т. п. Более всего Нарбут был удивлен, что и его литературные друзья, явно предпочитавшие Бодлера Чирикову и знавшие, кто такой Сковорода, говорили почти то же самое. Этого Нарбут не ожидал — он рассчитывал на одобрение и поддержку. И получив вместо ожидавшихся лавров — одни неприятности, решил бросить журнал. Но легко сказать бросить. Закрыть?
Тогда не только пропадут уплаченные деньги, но придется еще возвращать подписку довольно многочисленным "пошлякам и тупицам". Этого Нарбуту не хотелось. Продать? Но кто же купит?
Покупатель нашелся. Нарбут где-то кутил, с кем-то случайно познакомился, кому-то рассказал о своем желании продать журнал. Тут же в дыму и чаду кутежа (после неудачи с редакторством Нарбут "загулял вовсю") подвернулся и сам покупатель — благообразный, полный господин купеческой складки, складно говорящий и не особенно прижимистый. Ночью в каком-то кабаке, под цыганский рев и хлопанье пробок — ударили по рукам, выпив заодно и на ты. А утром невыспавшийся и всклокоченный Нарбут был уже у нотариуса, чтобы оформить сделку — покупатель очень торопился.
Гром грянул недели через две — когда вдруг все как-то сразу узнали, что "декадент Нарбут" продал как-никак "идейный и демократический" журнал Гарязину — члену союза русского народа и другу Дубровина…
После истории с Гарязиным Нарбут исчез из Петербурга. Куда? Надолго ли?
Никто не знал. Прошло месяца три, пока он объявился.
Объявился же он так. Во все петербургские редакции пришла краткая, но эффектная телеграмма:
"Абиссиния. Джибутти. Поэт Владимир Нарбут помолвлен с дочерью повелителя Абиссинии Менелика".
Вскоре пришло и письмо с абиссинскими штемпелями и марками, в центре которых красовался герб Нарбутов, оттиснутый на лиловом сургуче с золотой искрой. На подзаголовке под штемпелем "Джибутти. Гранд-Отель" — стояло:
"Дорогие друзья (если вы мне еще друзья), шлю привет из Джибутти и завидую вам, потому что в Петербурге лучше. Приехал сюда стрелять львов и скрываться от позора. Но львов нет, и позора, я теперь рассудил, тоже нет: почем я знал, что он черносотенец? Я не Венгеров, чтобы все знать. Здесь тощища. Какой меня черт сюда занес? Впрочем, скоро приеду и сам все расскажу.
…Брак мой с дочкой Менелика расстроился, потому что она не его дочка. Да и о самом Менелике есть слух, что он семь лет тому назад умер…"
Приехал Нарбут из Африки какой-то желтый, заморенный. На «приеме», тотчас же им устроенном, — он охотно отвечал на вопросы любопытных об Абиссинии, — но из рассказов его выходило, что "страна титанов золотая Африка" — что-то вроде русского захолустья: грязь, скука, пьянство. Кто-то даже усумнился, да был ли он там на самом деле?
Нарбут презрительно оглядел сомневающегося.
— А вот приедет Гумилев, пусть меня проэкзаменует.
… - Как же я тебя экзаменовать буду, — задумался Гумилев. — Языков ты не знаешь, ничем не интересуешься… Хорошо — что такое "текели"?
— Треть рома, треть коньяку, содовая и лимон, — быстро ответил Нарбут. — Только я пил без лимона.
— А… — Гумилев сказал еще какое-то туземное слово.
— Жареный поросенок.
— Не поросенок, а вообще свинина. Ну, ладно, скажи мне теперь, если ты пойдешь в Джибутти от вокзала направо, что будет?
— Сад.
— Верно. А за садом?
— Каланча.
— Не каланча, а остатки древней башни. А если повернуть еще направо, за башню, за угол?
Рябое, безбровое лицо Нарбута расплылось в масляную улыбку:
— При дамах неудобно…
— Не врет, — хлопнул его по плечу Гумилев. — Был в Джибутти.
Удостоверяю.
Вскоре оказалось, что Нарбут вывез из Африки не только эти познания, но еще и лихорадку. Оттого-то он и приехал такой желтый. К его огорчению, и лихорадка была вовсе не экзотическая.
— В Пинске, должно быть, схватили? — спросил его доктор.
Нарбут уехал поправляться сначала в деревню, потом куда-то на юг. В 1916 году он был ненадолго в Петербурге. Шинель прапорщика сидела на нем мешком, рука была на перевязи, вид мрачный. Потом пошел слух, что Нарбут убит. Но нет, — в 1920 году в книжном магазине я увидел тощую книжку, выпущенную в каком-то из провинциальных отделов Госиздата: "Вл. Нарбут. Красный звон" или что-то в этом роде. Я развернул ее. Рифмы «капитал» и «восстал» сразу же попались мне на глаза. Я бросил книжку обратно на прилавок…
XIII
Есть воспоминания, как сны. Есть сны — как воспоминания. И когда думаешь о бывшем "так недавно и так бесконечно давно", иногда не знаешь, — где воспоминания, где сны.
Ну да, — была "последняя зима перед войной" и война. Был Февраль и был Октябрь… И то, что после Октября — тоже было. Но, если вглядеться пристальней, — прошлое путается, ускользает, меняется.
…В стеклянном тумане, над широкой рекой — висят мосты, над гранитной набережной стоят дворцы, и две тонких золотых иглы слабо блестят… Какие-то люди ходят по улицам, какие-то события совершаются. Вот царский смотр на Марсовом поле… и вот красный флаг над Зимним дворцом. Молодой Блок читает стихи… и вот хоронят «испепеленного» Блока. Распутина убили вчера ночью. А этого человека, говорящего речь (слов не слышно, только ответный глухой одобрительный рев), — зовут Ленин…
Воспоминания? Сны?
Какие-то лица, встречи, разговоры — на мгновение встают в памяти без связи, без счета. То совсем смутно, то с фотографической точностью… И опять — стеклянная мгла, сквозь мглу — Нева и дворцы; проходят люди, падает снег. И куранты играют "Коль славен"…
Нет, куранты играют "Интернационал".
Падает снег. После вагонного тепла — сырой холодок оттепели пронизывает, забирается в рукава и за шиворот. И что за идея ехать ночью в Царское?!.. Но делать нечего — приехали, и обратного поезда нет.