ЖАНРЫ

Петербургские зимы

Иванов Георгий Владимирович

Шрифт:

— Вот в это «образовала», — протянул он, — я и влюбился. И я пришел сказать вам это. А теперь я уйду, а вы спите… Что?

Я поблагодарил его за любезность и поспешил разъяснить небольшое недоразумение: стихи, только что прочтенные, не мои. Это стихи Виктора Гофмана, всем известные, давно перепечатанные разными календарями и чтецами-декламаторами. Так что…

Ивнев удивился чуть-чуть.

— Не ваши? Гофмана? Как странно! Впрочем, это все равно — ведь они так к вам подходят…

Я предложил ему подождать меня в соседней комнате.

— Сейчас я оденусь и будем пить кофе…

Птичье личико надменно наморщилось.

— Кофе? Благодарю, я уже пил свой утренний шоколад. И вообще — который час? Ах, Господи, четверть одиннадцатого. В двенадцать я завтракаю у княгини С., надо заехать домой, переодеться. Княгиня такая прелестная женщина… Вы встречались? Что? Я вас непременно познакомлю… Ах, ах, как поздно…

Он кивнул и убежал, подергиваясь на ходу. На кресле осталась забытая им перчатка. Она была щегольская, светло-желтой замши, на шелковой подкладке. Но для январской погоды мало подходила, особенно с распоротыми по швам пальцами…

С некоторых пор Рюрик Ивнев — постоянный гость в "Бродячей Собаке".

Он сидит ночи напролет в нише красного камина, один, молча, часами. Птичье личико бледно, кажется, еще бледнее обыкновенного, близорукие светлые глаза щурятся на огонь. Перед ним "на низком столике" остывающая чашка черного кофе: вина он не пьет.

Он не любит читать стихи, когда его просят: "другой раз, не помню…" Но иногда, под утро, он сам подымается на эстраду: "Я прочту…" Стихи его путаные, захлебывающиеся, развинченные. Жалко-беспомощные, по большей части. И вдруг иногда какой-то истерический взлет:

От крови был ал платочек. Корабль наш мыс огибал. Голубочек, наш голубочек, Голубочек наш погибал.

Прочтет, дернется, растерянно улыбнется на жидкие пьяные хлопки, — и снова в свой угол, сидеть до утра, щурясь близорукими глазками на пылающие головни…

— Послушайте, Рюрик, зачем, в самом деле, вы просиживаете здесь ночи?

Ведь вам вредно…

— Вредно.

— И томительно…

— Томительно.

— Так зачем же сидите?

Он поднял глаза. В их водянистой голубизне мелькнуло тяжелое что-то, «сумасшедшинка» какая-то…

— Зачем сижу… Видите ли… В обыденной жизни я изнемогаю от сознания собственной нереальности. А здесь, в этой обстановке, призрачной, нелепой, я не чувствую этого… Я призрак, и кругом призраки… И мне хорошо…

И сейчас же, — точно испугавшись, — расплывается жеманной улыбочкой:

— Впрочем, вы правы, вы правы — это вредно, это надо прекратить. —

Воробьем прихорашивается:

— Ах, как я рассеян… — воробьем приосанивается. — На вечере у моего дяди… Княгиня Друцкая… Что? Вы будете завтра на верниссаже? Что?

Щебечет, будто и не он полчаса назад кликушей выкликивал:

От этой трезвости, от этой мерзости Куда уйти? Неужели бритвой зарезаться!..
x x x

Начальник канцелярии по приему прошений на Высочайшее имя хоть и привык к просьбам самым неожиданным, но, прочтя поступившее к нему прошение "титулярного советника Михаила Александровича Ковалева", был, должно быть, все-таки озадачен.

"Припадая к стопам" царя, "титулярный советник Ковалев" в выражениях «верноподданнейших», но твердых заявлял (это было в 1915 году): от службы в войсках он отказывается.

Тут же пояснялось, что он, Ковалев, собственно, и не подлежит призыву, в ближайшее время по крайней мере. Так что заявление это он делает не из личных соображений, а по долгу "перед Вашим Величеством и Россией". Долг же этот он понимал так: сложить оружие и принять победителя с колокольным звоном, "как радостное искупление".

Легко себе представить, какой «ход» был бы дан этому прошению, если бы не навели справок и не выяснили, что проситель не только "титулярный советник", но и племянник своего дядюшки.

Узнав это обстоятельство, «учли» его: вместо того, чтобы позвонить в охранное отделение, позвонили в государственный контроль. И не жандармы, которых ожидал Ивнев (после подачи прошения, от волнения и ожидания, он заболел и слег), — заплаканная тетушка ворвалась к нему и увезла, вместо Сибири… на Иматру.

x x x

Две маленькие комнаты. Такие узкие, такие низкие и тесные, что даже на комнаты не похожи: футляры какие-то. И, как в футляре, ничего твердого: диванчики застелены плахтами, низкие стеганые креслица, пуховые подушечки, тряпочки, коврики. На две комнаты одна печка, зато огромная, круглая, так натопленная, что трудно дышать. На плетеных жардиньерках — герани, в углу киот, полный образов, а если отвернуть кисейную занавеску, за окном виден высокий забор, утыканный поверху гвоздями, глубокие сугробы и большая лохматая собака, прогуливающаяся на цепи. Где это? В Сибири? На Волге? Нет, это в Петербурге — отыскал Ивнев квартиру по своему вкусу: после истории с прошением он, вернувшись из Финляндии, поселился самостоятельно.

В этих комнатах-футлярах по пятницам вечерами собирается человек по двадцать, двадцать пять. Помещаются как-то. Пьют чай с птифурами от Берена, но половина гостей пьет с блюдечка: общество, которое тут собирается, не совсем обыкновенное.

…Розовый, светлоголовый мальчик в рясе, послушник из Сергиевского подворья. Рядом тоже "духовное лицо", лысый, заплывший жиром дьякон, расстриженный за сношения с сектантами. С ним истово, на «о», беседует человек средних лет, в сапогах бутылками и поддевке, с умными холодными глазами. Это поэт Николай Клюев, "из мужичков", как он сам о себе говорит.

"Мужичок" набелен, нарумянен и надушен "Роз Жакмино"…

Нарумянен и другой поэт "из мужичков" — голубоглазый Есенин.

Вперемежку с ними — лицеисты, правоведы, какой-то бывший вице-губернатор, побывавший в ссылке, какой-то изобретатель "сердечного магнита" — наивернейшего средства привлечь сердца отступников на лоно старообрядчества.

Прихлебывая чай, кто с блюдечка, кто по всем правилам английского воспитания, часами ведут странные разговоры о Книге голубиной, о магните сердечном и о новом Иерусалиме, который воздвигнется "на Руси", когда кончится война и настанет "царство Христово"…

— Скоро, скоро, детушки, забьют фонтаны огненные, застрекочут птицы райские, вскроется купель слезная и правда Божья обнаружится.

— Аминь, аминь…

— Que Dieu nous b nisse. [6]

И хозяин, растерянно улыбаясь, щурится и нюхает английскую соль.

Это в 1915–1916. Понемногу состав посетителей меняется. В 1917 в кресле, где Клюев вещал о "Купели слезной", — Анатолий Васильевич Луначарский сладко и гладко беседует о марксизме. Те же или такие же лицеисты почтительно слушают, так же хозяин подергивается, улыбается и нюхает английскую соль. И в жарко натопленных комнатах-футлярах так же душно и усыпительно пахнет немного ладаном, немного духами, немного Распутиным, немного Циммервальдом…

6

Да благословит нас Господь (фр.).

Поделиться с друзьями: