Плывёт кораблик в гости
Шрифт:
От этих слов на душе у старичка хорошо стало. Вот он среднего сына зовёт, спрашивает:
– Всё ж в тягость я вам, а смерть не берёт. Как тут быть?
Средний сын редкий ус пощипывает, вздыхает:
– Видно, не глупа смерть, коли от нас тебя не забирает. Хоть и бедно живём, а помогать ей не стану, уж прости…
От этих слов у старичка светлая слеза на глаза навернулась. «Что, – думает, – младший сынок мне скажет?»
А младший сын безус, безбород, мудрость в него ещё не вошла.
– На-ка, – говорит, – голубички съешь. Сам ягодки не попробовал – тебе принёс.
Старик от любви такой сыновней даже на нарте сел, трубочку закурил – в первый раз за сто дней. Долго курил, а пока курил – и надумал. Собрал он вечером всех сыновей.
– Помогите, – говорит, – в дорогу собраться.
Сыновья подивились, однако обрадовались: у ходячего человека смерть сама под пятой. Натянул старик кухлянку поплоше да торбаса [2] залатанные да велел сыновьям кусок верёвки кожаной припасти. А как уснули в ярангах соседи на стойбище, попросил к морю проводить.
2
Торбаса – меховые сапоги.
Ночь стояла лунная, тихая. Мох ягель стелился им под ноги. Тундра их тени до моря провожала. А на море легла перед ними тропа лунная до края света. И выплыла оттуда, словно по ветру, стая уточек.
Тут велел старик старшему сыну завязать верёвкой кожаной подол кухлянки сзади. И так сказал:
– Не брала меня смерть, а от ваших слов да ласки отступилась совсем. Только непривычно мне на нарте лежать, на нашу бедность смотреть, съедать лучший кусок. Не печальтесь, сыновья мои милые! Ухожу я к утиному народу, стану селезнем-морянкой рядом с вами жить. По хвосту вы меня узнаете.
Махнул подолом перевязанным и в море нырнул. Смотрят сыновья – закачался на воде сизый селезень, по лунной тропе утиную стаю за собой повёл. Помахали вслед, погрустили и домой пошли.
Как-то в зимний день отправился к морю старший сын. Глядь, среди торосов к полынье царь-песец крадётся голубой масти с дымчатым хвостом. За такого песца любой купец на торгах пуд соли даст да целую голову сахара! Крадётся песец, по насту пластается, а того не чует, что уже на ружейной мушке его шуба висит. Ахнул выстрел, а как ветром в сторону дым снесло, увидал старший сын только морянку-селезня на чёрной той полынье. И хвост у селезня, как подол отцовской кухлянки, верёвкой кожаной перехваченный. Вот кто нарочно царь-песца подманил! Поклонился старший сын морянке-селезню за добычу, а того уж и след простыл.
В весенний день, когда солнце золотыми шестами льды разгоняло, пришёл к морю средний сын. Не сразу признал он в сизом селезне среди стаи утиной родного отца. А селезень-морянка по воде крыльями бьёт, косяк рыбы красной к берегу подгоняет. Тут скинул средний сын кухлянку с себя и давай красных рыб вычерпывать. Столько наловил, что потом на двух оленьих упряжках с трудом увёз. С тех пор к рыбному делу и пристрастился: где селезня увидит – там и сеть заведёт. И не было на всём побережье рыбака удачливее.
А в летний день, когда утки к озёрам потянулись, у младшего сына свадьба была. Только среди веселья загрустил младший сын, об отце вспомнил: где его теперь искать, на каком озере? Вот бы увидел невесту, порадовался…
Вдруг захлопали над тундрой крылья быстрые: это в синем небе плясал сизый селезень, словно в бубен бил вокруг жениха с невестой. А на прощанье пёрышко обронил: летело оно, кружилось, на ладони сыну опустилось.
Конечно, от пера утиного что за толк? Однако смотря у кого в руках. Сын-то младший стал из коры и трав краски варить да тем утиным пёрышком красоту рисовать. А про что рисует, про то и поёт. Песен его я много знаю: он же был дедушкой моего дедушки. Однако время позднее, потом спою. И пёрышко покажу. И ещё что-нибудь вспомню. А пока всё.
Подарок для тёти
Не везёт моей тёте. Близорукие её глаза стали грустные-грустные. А когда наденет очки, то кажется, будто глядит она сквозь слёзы.
Был у неё кот Шаник, ласковый и добродушный, как и тётя. Шубка у Шаника была пушистая и голубая, как голубичная поляна в летнем кедровнике. И вот Шаник заболел. Шубка на нём потускнела и свалялась, ободки вокруг глаз почернели, словно их обвели тушью. Рыжий тётин Энер, похожий больше на лиса, чем на охотничью лайку, тоже его жалел: то косточку со двора притащит – дескать, бери, Шаник, это очень хорошая косточка; то прыгает вокруг, на спине валяется – представление разыгрывает. А если забудется, ударит Шаника легонько, тот не отскочит, как прежде, не зашипит, смешной и взъерошенный, а плюхнется на бок, вытянув ослабевшие задние лапки.
Тётя его тёплыми сливками поила и отваром из трав, даже за старым шаманом в далёкий посёлок собиралась поехать. А Шаник однажды уснул – и не проснулся.
Вскоре и Энер пропал. Он и раньше пропадал, бывало, но ненадолго – на день, два, ну на неделю. Однако возвращался, жалкий, заискивающий, виноватый, со свежими следами жарких схваток на Собачьем пустыре. Теперь его и на пустыре не было.
Первое время, когда не стало Шаника, он ещё слушался тётю и даже подолгу не выходил из квартиры, лёжа в углу на Шаниковой подстилке. Но потом какой-то злой дух вселился в него. Раньше он и на улице не позволял себе лаять, как какая-нибудь дворняга. А теперь услышит любой шорох или шаги в подъезде – лает, хрипит, хоть уши затыкай. А как выпустит его тётя во двор, обязательно набедокурит. Однажды ни с того ни с сего соседскую курицу придушил. А ведь курицу эту тётиной соседке с материка на вертолёте к празднику доставили.
В наказание за это стала тётя Энера дома запирать. А что собаке в пустой квартире делать? Был бы Шаник, тогда другой разговор. В те дни пристрастился Энер к чтению. Достанет газету с трюмо или забытую в кресле книгу и начнёт читать всё подряд. Он даже пытался съесть особенно полюбившиеся страницы. А их было много, потому что у тёти была очень хорошая библиотека. Больше всего ему понравилась «Женщина в белом», которую тётя тоже очень любила. На эту бедную «Женщину» он вылил всю воду из миски, а миску загнал под диван.
Когда же тётя стала прятать от него литературу, он вспомнил истинное своё призвание и принялся за охоту. Особенно досталось зайцу, из которого была сделана некогда пушистая тётина шапка. Шапку пришлось выкинуть, а Энер в тот вечер остался без ужина.
Наутро он сбежал. Тётя надеялась, что он ещё вернётся, что, скорее всего, он в кого-нибудь влюбился, потому что весной это может произойти с каждым. «Да-да! – говорила тётя. – И с породистыми лайками тоже». Однако не вернулся Энер. Должно быть, и вправду завёл семью и позабыл про тётю. Или отправился в тайгу на охоту, да мало ли что…
Только тётя однажды сказала:
– Ну и пусть! Больше никакого зверья заводить не буду. Долго сердце болит, когда теряешь. Уж лучше совсем одной… – и заплакала.
И я поняла, что тётя просто так это сказала, а на самом деле была бы рада, появись в её опустевшем доме какое-нибудь доброе, симпатичное и преданное существо.
В тот вечер дома, сделав уроки, я забралась в чулан, хотя никто меня и не наказывал. Когда наказывали, я всегда делала вид, будто ужасно боюсь чулана. Но что за славное это было местечко! Справа на гвозде висел карманный фонарик. Я включила его, и в золотом круге света засверкали спицы велосипедного колеса, выступила из мглы перекошенная этажерка с торчащими из нее старыми папиными торбасами, и тихонько вздохнул завалившийся набок среди груды хлама мой старый медвежонок с оторванным ухом. Словно луч фонарика был волшебным, словно он освобождал из тьмы и забытья всё, чего ни касался.