Под прусским орлом над Берлинским пеплом
Шрифт:
Ты хоть отпишись, как ты там? Как поживаешь? Не нуждаешься ли в чём-то? Если нужно – только попроси, всё привезём. Я всё равно стараюсь передавать тебе что-то через этого Шульца. А то ты когда к учительнице ходишь, даже не заглядываешь. Обидно, знаешь ли.
Ладно, будь здоров. Пиши, если что.
Папа.
"Адам харашо пишет, а я ищо ни умею" Рой
Здравствуй, Адам.
Пишу тебе с тяжелым сердцем. Мне до сих пор жаль, что наш последний разговор вышел таким… скомканным. Жаль, что ты так огорчился. Надеюсь, ты не разочаровался в нашем общем деле. Не стоит винить идею из-за нескольких гнилых яблок в корзине. Предатели есть и были всегда и везде, как крысы, прячущиеся в подвалах.
Есть и хорошие новости. Маркус и Юзеф, наконец, закрепились во Франции. Даже прислали первую газету оттуда – свеженькую, с типографской краской. Я вложила её в конверт, полистай на досуге. Они, кстати, ни на секунду не поверили в то, что ты способен на предательство. Говорят, знают тебя как облупленного. А ещё за тебя заступились Шмидт и Кох на собрании. Просили вернуть… Ну, как вернуть… Пока ещё не поступал сигнал от Маркуса, так что официального запроса не было. Честно-честно.
На этом, увы, мои хорошие новости заканчиваются. Боюсь, следующая новость тебя очень огорчит. Это огромная потеря для всех нас… В попытке бежать был застрелен Юстас.
До сих пор не верится, что это произошло. Майя уже уехала в Польшу на похороны. Пустота какая-то внутри… Очень больно. (Здесь чернила расплылись, словно слёзы.) Юстас был нашим замечательным товарищем, настоящим другом, и вёл борьбу до последнего вздоха. На срочном съезде в честь него были опущены флаги. Вот такая скорбь…
Прости, что ты узнаешь об этом таким образом. От меня, а не от кого-то из своих. Но это ещё больше доказывает, что мы не должны сдаваться, как бы тяжело нам ни было. Мы должны продолжать его дело. Мы должны помнить о нём. Крепись, Адам. Мы все сейчас нуждаемся в силе.
С уважением,
Агнешка.
Я сидел в забытьи, в каком-то, тягучем оцепенении. Пальцы сами собой зарылись в волосы, беспокойно перебирая пряди. Шум вокруг – голоса, скрип половиц, далекий лай собаки – доходил до меня словно сквозь вату, не вызывая никакой реакции. Воспоминания о времени, проведенном в борьбе плечом к плечу с Юстасом и Майей, жгли изнутри, словно каленым железом. Сердце сжималось, готовое разорваться от понимания, что Юстас умер, считая меня предателем. Эта мысль, как заноза, застряла в мозгу, пульсируя тупой болью.
Я сжимал кулаки до судорог в руках, до побеления костяшек, пряча в них свой гнев, который не мог выплеснуть, не мог из себя выдавить. Зубы стискивались так, что казалось, вот-вот сотрутся в мелкую крошку. Глаза заволокло пеленой, туманом, я не видел ничего перед собой, только расплывчатые пятна света и тени. Я сидел, утонув в кресле, не чувствуя собственного тела, слыша лишь быстрый, прерывистый стук собственного сердца. Тук-тук-тук… Как барабанная дробь перед казнью.
Вдох-выдох…
Ничего. Пустота. Боль не утихала.
Вдох-выдох…
Ничего. Всё та же давящая, разрывающая изнутри пустота.
Не помогает. Ничего не помогает.
Неужели это состояние и есть тот самый разрыв сердца, о котором пишут в книгах? Или оно уже разорвалось, треснуло, рассыпалось на осколки, а я просто не заметил, не почувствовал в этом оцепенении? Дыхание перехватило так, словно железный обруч сдавил грудь. Я не мог даже выдохнуть, боясь, что этот выдох станет последним. Где-то под ребрами защемило остро, жгуче, и казалось, что любая попытка вздохнуть полной грудью просто убьёт меня, разорвёт на части.
Нет, слезы упорно не хотели идти. Глаза высохли, как пустынные колодцы. Лицо стянуло непроницаемым мрамором. Я не знаю, как ещё описать свое состояние в тот момент. Хрупкость… Невероятная и пугающая. Казалось, что если в доме появится хоть малейший ветерок, я разобьюсь на мелкие кусочки и исчезну, словно меня и не было.
Это как резкое пробуждение ото сна под холодным душем. Жизнь безжалостно встряхивает за плечи, вытаскивая из тумана иллюзий, и шепчет прямо в ухо, что подполье – это не детские игры, не романтические сказки, а жестокая, кровавая реальность. И даёт выбор: идти дальше, рискуя всем, что есть, или послушать её, остаться, сохранить все те блага, что она тебе подарила: крышу над головой, тепло домашнего очага, иллюзию безопасности.
Одолевает животный, парализующий страх. Будто убивают не только товарища, но и держат дуло пистолета прямо у лба. Чувствуется холод металла на коже. Один неверный шаг, или одно неосторожное слово – и всё кончено. Шаг влево, шаг вправо – расстрел. И в этой леденящей душу ситуации задаешься вопросом: а насколько хватит человеколюбия, веры, сил, чтобы не отступить, не сломаться, не предать память погибшего друга и продолжать бороться?
Революция – это ненасытная машина. Чудовище, которое питается огромным количеством самых верных ей сыновей и дочерей. И она заставляет вести постоянную, изнурительную торговлю с собой, с собственной совестью, с собственными страхами, чтобы и в дальнейшем верой и правдой служить ей. И чем глубже в ней, чем больше ей отдаешь, тем более изощренной и жестокой становится эта торговля. Самые преданные, самые верные платят самую высокую цену – они отдают свою жизнь.
Я долго не мог взять перо, чтобы снова что-то написать. Рука дрожала, словно в лихорадке, пальцы не слушались. Я даже вырвал страницу из тетради, истомленную кляксами — следами моей внутренней борьбы. Это дурное состояние, этот тяжелый груз никак не хотел меня отпускать, и напоминал прилипшую к подошве грязную, липкую смолу.
Я не заболел, хотя мне казалось, что вот-вот свалюсь с ног, обессиленный какой-то невидимой болезнью, и больше никогда не встану. Тело налилось свинцом, каждое движение давалось с трудом.
Но меня охватила страшная, изматывающая бессонница. Целую неделю я не мог сомкнуть глаз. Веки прекратили подчиняться. Я валялся в постели, ворочался, бессильно считая трещины на потолке. Устал до изнеможения. Пытался себя усыпить, испробовав все известные мне методы: считал овец (дошел до нескольких тысяч), ходил на службу в церковь, читал наискучнейшие произведения (даже финансовые отчёты казались захватывающим чтивом), пил снотворный отвар (который обычно валил меня с ног через пару минут). Ничего.
Под глазами прочно залегли два темных круга. Щеки впали от того, что аппетит тоже куда-то пропал. Даже любимый яблочный пирог казался безвкусной жвачкой. Моя жизнь превратилась в томительное, бесконечное ожидание сильной болезни, которая, как мне казалось, вот-вот нагрянет и скорее всего убьет меня. Но для Роя я прилежно делал вид, что что со мной всё в порядке. Натягивал на лицо маску бодрости, хотя внутри всё разваливалось на части.
Последнее осеннее солнце робко ворвалось в Тифенбах, озаряя его увядающую зелень золотом и прощальным блеском. Шла вторая неделя моей бессонницы. Иногда мне казалось, что я схожу с ума. Граница между реальностью и бредом становилась всё тоньше. Я стал больше пребывать в одиночестве, зарываясь в ворох литературы и конспектов, ища спасения от галлюцинаций. Я понимал, что Роя это обижает, что он хочет моего внимания, но пульсирующая боль в голове, ударами молотка по черепу, не давала мне возможности посвящать ему и часа. Я был пустой оболочкой, лишённой сил и эмоций.