Под прусским орлом над Берлинским пеплом
Шрифт:
Голос Майи дрогнул, выдавая её волнение, но она тут же взяла себя в руки и продолжила:
— Юстас привел меня в это дело. Он стал моим учителем в мире борьбы и революционных идей. Он научил меня всему, что знал сам, и благодаря ему, несмотря на свой юный возраст, я смогла занять достойное место в рядах партии и стать полезной нашему общему делу. Но сейчас, к своему величайшему стыду, я вынуждена признать, что именно я привела к нам этого предателя, Адама Кесслера, — она произнесла моё имя с нескрываемым отвращением и презрением. — В чём я горько, глубоко раскаиваюсь. И если в том есть необходимость я прошу наказать и меня по всей строгости, за мою оплошность, за мою доверчивость, которая привела к таким трагическим последствиям.
Майя сделала паузу, собираясь с силами, и, наконец, произнесла:
— Я твердо убеждена, что именно Адам, и никто иной, сообщил жандармерии всё, что касалось нашей с Юстасом деятельности, выдав наши планы. Потому что никто, кроме него и Писателя не знал тех самых подробностей, которые стали известны полиции. Он предал не только нас с Юстасом, он предал всех нас, он предал наше общее дело! И поэтому я требую, чтобы Адама немедленно исключили из рядов партии и сурово наказали за его гнусное предательство!
С этими словами, Юберрот, закончив обличительную речь, вернулась на свое место. Тяжелое молчание повисло в зале. Все присутствующие, не сговариваясь, перевели взгляд на меня, ожидая моего ответа, моей реакции на эти страшные обвинения.
Медленно, стараясь не выдать охватившего меня волнения, я поднялся из-за стола. В руках я сжимал рулон листков, исписанных моей речью. Бумага неприятно хрустела под пальцами, выдавая моё внутреннее напряжение. От негодования, от несправедливости обвинений, от горького осознания того, что меня предал человек, которому я доверял, у меня всё внутри клокотало. Единственное доказательство Майи, для её чудовищных слов строилось на зыбком, абсурдном утверждении, что я, якобы, единственный живой человек, знавший о месте их проживания. Полнейший бред! Это было настолько нелепо, настолько не укладывалось в голове, что вызывало не столько страх, сколько глухое раздражение.
Подойдя к трибуне, я аккуратно разложил перед собой листки, исписанные словами моей защиты. Выпрямившись во весь рост, я обвёл взглядом зал, полный напряжённого ожидания. Мои товарищи, люди, с которыми я делил и радости, и горести, с которыми шёл бок о бок, рискуя жизнью, теперь смотрели на меня с подозрением, а в некоторых глазах читалась и откровенная враждебность.
Наконец, мой взгляд остановился на Майе. Она сидела, не сводя с меня глаз, в которых застыло выражение холодной, непримиримой ненависти. Но, в отличие от неё, я не собирался произносить свою речь в пустоту, не собирался обращаться к безликой толпе. Я решил говорить с ней, напрямую, глядя ей в глаза, как будто от этого разговора зависела не только моя судьба, но и что-то гораздо большее, что-то неуловимое, но невероятно важное. Я хотел, чтобы она услышала меня, чтобы поняла, что я не предатель, что я не мог поступить так подло, так низко. Это был мой единственный шанс достучаться до её сердца, затуманенного горем и жаждой мести.
— Мне искренне, глубоко жаль, что погиб Юстас Малецкий, — начал я, обращаясь к Майе, стараясь говорить как можно более ровно и спокойно, хотя внутри всё кипело от возмущения. — Именно его, я считаю своим главным учителем. Он привил мне любовь к идеям социализма, и благодаря ему я обрёл себя, нашёл своё место в жизни, в служении идеалам человеколюбия. Я всегда, не жалея сил, с отчаянием в сердце помогал каждому, кто нуждался в моей помощи, страдая от несправедливости. Сейчас я работаю учителем начальных классов в деревне Тифенбах. И, помимо местных ребятишек, я обучаю ещё детей из трёх окрестных деревень, стараясь дать им не только знания, но и частичку своей души.
Я сделал небольшую паузу, чтобы перевести дыхание, и продолжил:
— В партию я вступил в тринадцать лет, совсем ещё мальчишкой, впечатлившись листовкой, которую случайно увидел в баре у Фрица. Тот день перевернул всю мою жизнь. С тех самых пор, как только мои знания достигли необходимого уровня, я стал помогать Юстасу в написании листовок и газет. Я работал не покладая рук, до изнеможения. Клавиши на моей старенькой печатной машинке стерлись от постоянного использования, а пальцы, вечно в ссадинах и порезах, почти всегда были забинтованы. Но я не жаловался, я был счастлив, что могу быть полезным. Я участвовал не только в печати листовок, но и в их распространении, рискуя быть схваченным полицией. Ходил на агитации на заводах, участвовал в стачках и митингах, плечом к плечу с другими товарищами. Я нёс транспаранты вместе с тобой, Майя, и прекрасно помню, как мы с тобой не раз помогали Юстасу справляться с приступами мучительного, изматывающего кашля. И с такой же братской заботой и обеспокоенностью я интересовался его здоровьем, когда он находился в санатории, — я сделал паузу и, достав из внутреннего кармана пиджака увесистую кипу конвертов, продолжил, — вот, посмотрите, это письма от Юстаса из санатория Друскининкай. Агнешка может подтвердить, что я регулярно отправлял ему туда письма, газеты и деньги, стараясь хоть как-то облегчить его пребывание там. А узнав, где поселилась ты, Майя, после возвращения Юстаса, я старался помогать и тебе, обеспечивая всем необходимым, хотя ты часто отказывалась от моей помощи, — я продемонстрировал присутствующим несколько чеков и сопроводительных записок, служивших неопровержимым доказательством моих слов. — О задержании Юстаса мне сообщила ты, Майя, и ты же сама сказала, что полиции о нём сообщили в санатории, — я снова сделал паузу, доставая ещё одну записку от Майи и письмо, написанное рукой Юстаса уже из тюрьмы. — Когда Юстаса арестовали, я пришёл под начало Маркуса, — Маркус и Агнешка, сидевшие в зале, утвердительно кивнули, подтверждая каждое моё слово, — и привел с собой тебя, Майя, чтобы мы ни на миг не прекращали нашу борьбу, чтобы дело Юстаса продолжало жить. Сейчас, насколько мне известно, — я многозначительно подчеркнул это слово, давая понять, что это последняя информация, которой я располагаю, — Маркус велел нам затаиться и ждать сигнала и дальнейших указаний. Поэтому я, как уже сказал ранее, временно отошёл от активной агитационной деятельности и сосредоточился на помощи людям: лекарствами, продуктами, деньгами, всем, чем только могу.
Я вздохнул и, собравшись с силами, произнёс:
— Твоё обвинение, Майя, строится на том, что мои родители, а именно моя, надо признать, весьма дальновидная мать, стремится наладить связи с самим Бисмарком и заводит знакомства с людьми из его ближайшего окружения. Но я не несу и не могу нести ответственность за поступки и устремления своих родителей. Я отвечаю только за себя, за свои действия, и я привёл здесь немало доказательств того, что всегда искренне, от всего сердца вкладывал все свои силы и средства в наше общее дело, в нашу борьбу. И я глубоко возмущён и оскорблён откровенной клеветой товарища Юберрот в свой адрес. Но я спишу это на твою скорбь. Я дам тебе возможность в дальнейшем, когда боль немного утихнет, принести мне свои извинения. Вы же, товарищи, — я обратился к Коху и Шмидту, — можете установить за мной постоянное, негласное наблюдение, вести самый тщательный шпионаж. Что же касается меня, то, будь я виновен в том, в чём меня обвиняет товарищ Майя, я бы не пришёл сегодня сюда, не стал бы тратить время на защиту. Мне пришлось взять выходной в школе, потратить драгоценное время на разбор всей этой полнейшей околесицы, вместо того, чтобы провести очередной увлекательный день с моими любимыми учениками. И я не буду, Майя, требовать для тебя наказания, не буду уподобляться тебе. Безусловно, я уверен, что в наших рядах есть предатель, но этот предатель – не я. Майя, ты вела и продолжаешь вести работу довольно грязно, неосторожно, ты не соблюдаешь элементарных правил конспирации, тех рекомендаций, которые давал тебе твой же брат – опытный подпольщик, умевший распространять листовки буквально перед носом у полиции. Тебя же, Майя, несколько раз ловили за руку ярые противники коммунистических идей. Надеюсь, товарищ Майя, ты помнишь, откуда у тебя этот шрам на предплечье? — я испытующе посмотрел на Майю, затем перевел взгляд на Коха и Шмидта, и закончил, — Это всё, что я хотел сказать. Спасибо за внимание.
Я опустился на жесткий стул, и оглушающая тишина, словно тяжелый молот, ударила по вискам. Майя демонстративно отвернулась, ее взгляд застыл на пожелтевших, выцветших от времени газетных вырезках, небрежно приколотых к стене. Надежда, слабая и трепетная, еще теплилась в моей груди - быть может, она, так же как и я, остро ощущала, как этот проклятый суд, подобно безжалостному палачу, рубит на части нашу дружбу, оставляя после себя лишь зияющую пустоту и горький привкус разочарования.
Если бы только она пришла, если бы мы смогли поговорить наедине, без посторонних глаз и ушей, я бы непременно попытался достучаться до ее сердца, вразумить, открыть ей глаза. Но она не пожелала. Она предпочла этот фарс, разыгранный по нотам закона. А может, все гораздо проще и больнее? Может, она никогда и не ценила нашу дружбу, не считала ее чем-то важным, чем-то, что стоит беречь?
Как же горько это осознавать. Я ведь видел в Майе свою семью, единственную, настоящую. Я был готов отдать ей последнее, поделиться последним куском хлеба, последней каплей воды, лишь бы она ни в чем не нуждалась, лишь бы была счастлива. И вот, всё, что было дорого, всё, во что я верил, превратилось в прах, развеянный по ветру беспощадным вихрем сегодняшнего дня. Осталась только боль, глухая, ноющая боль потери, и горькое, отравляющее душу сожаление.
Нас вежливо, но настойчиво попросили покинуть зал заседаний, чтобы судьи могли уединиться для совещания. Я вышел в коридор, и по моему лицу, горящему от только что произнесенной речи и разъедающего изнутри разочарования прошелся ледяной ветерок. Сквозняк, проникающий сквозь щели между наспех приколоченными к оконным рамам досками, охладил кожу, возвращая ей привычный, болезненно-бледный оттенок.
Несмотря на то, что я стоял в нескольких шагах от Майи, ощущая исходящее от неё едва уловимое тепло, мои мысли были бесконечно далеко от этого унылого, пропахшего пылью и застарелым безразличием коридора. Они перенеслись туда, где мы жили с Роем, туда, где в воздухе витал дух беззаботного счастья и ожидания чуда. Я видел его с Фике. Они наряжали рождественскую ёлку, увешивая пушистые ветви не покупными шарами и огнями, а самодельными игрушками Роя сделанными из подручных материалов – забавными фигурками, вырезанными из бумаги и раскрашенными в яркие цвета.
Неважно, какой вердикт вынесут судьи, неважно, чем закончится это утомительное заседание. Я знал, что вечером вернусь в дом, наполненный светом и радостью. Меня встретит волшебный аромат свежей хвои, смешанный с дразнящим запахом имбирных пряников, которые Фике печет по своему особому рецепту. Там, в окружении Роя и Фике, я чувствовал себя по-настоящему спокойно и умиротворенно. Там мне было хорошо. Без малейшего колебания, без тени сомнения, я называл это место своим домом. Единственным настоящим домом, который у меня когда-либо был.