Подъем
Шрифт:
— Тогда, прогуляем неофициально. Напишешь записку, в моем детстве такое допускалось, — Сережа привстает на локте, и выключает звук телевизора. — Давай! Позвоню секретарше и она оформит путевки…
— Сереж, две недели до конца четверти. Давай в конце месяца?
— Тогда, переезжайте. Сколько можно тянуть? Он уже вполне взрослый парень, чтобы суметь принять известие, что теперь мы будем жить вместе.
— Я знаю, — нежно касаюсь его щеки.
— Тогда, почему медлишь? Хочешь, поговорим с ним вместе?
— А ты уверен, что хорошо все обдумал? Просто, — присаживаюсь, укрывая подобранные к груди коленки вязанным кардиганом. — Просто это очень серьезный шаг. И большая ответственность.
— Думаешь, я предложил не подумав? Через два года мне исполнится сорок. Я хочу семью Маш, нормальную. Хочу возвращаться с работы, зная, что меня ждут. Хочу пирог по выходным, все эти ужины, завтраки, — сев рядом, делиться своими желаниями, играя ремешком своих наручных часов.
— Звучит так, как будто я твой последний шанс на счастливую старость, — усмехаюсь, избегая смотреть на этого серьезного человека.
— Нет, Марусь, не последний… Скорее, единственный, — окатив меня горячей волной своим неожиданным признанием. — И я, пожалуй, сегодня напьюсь, чтобы забыть о романтической лабуде, которую только что нес.
И первое что слышит Семен, возвращаясь с прогулки — мой громкий смех, от которого я складываюсь пополам, нещадно краснея и вытирая ладонью проступившие на глаза слезы…
Андрей
Я обречен до конца своих дней ненавидеть март с этим его внезапным мокрым снегом, мгновенно тающим на асфальте, слепящим солнцем и порой порывистым ветром, когда не знаешь сменить ли пальто на что-то полегче, завидев огненный диск в посветлевшем небе, или и дальше скрываться от холода под полами своего шерстяного одеяния. И не потому, что в эту пору погода так непредсказуема, а из-за самой страшной жизненной потери, омрачившей приход весны.
Рита не говорит со мной уже третий день… Смотрит мимо, словно я лишь предмет мебели или и вовсе фантом, невидимый ее взору. Под ее глазами залегли темные круги, лицо стало болезненно серым, а искусанные губы покрылись трещинками… Каждое утро она неторопливо варит кофе с корицей, изучая кафель над нашей плитой, увлекаясь до такой степени созерцанием выбитых на стене узоров, что переваренный напиток отправляется в раковину, залив выкипевшей пеной конфорку. А после усердно очищает турку под тонкой струей ледяной воды, останавливаясь лишь тогда, когда покрасневшие пальцы сводит судорогой и становиться невозможным стерпеть колючей боли. Скорее, она делает это непреднамеренно, просто пытается найти для себя ответы и так увлекается самокопанием, что напрочь забывает о реальном мире. К обеду она закрывается в детской, и самыми страшными для меня становятся долгие часы, когда из-за стены, нарушая гробовую тишину квартиры, доносятся стоны, перемежающиеся с каким-то животным воем…
— Здравствуй, — крепко обнимает меня мать, не сдерживая своих слез.
— Проходите, — делаю шаг в сторону, слабо улыбнувшись переминающемуся с ноги на ногу папе, обеими руками вцепившегося в ручки их маленькой дорожной сумки.
— Сынок, — хочет что-то сказать мне мама, но лишь прикладывает руку к груди, второй закрывая рот, видимо, пытаясь сдержать рыдания, и отворачивается, боясь еще больше меня ранить. Родителям прекрасно известно, каково это — лишиться ребенка, и источаемая отцом неловкость оттого, что ни одно сказанное им слово не сможет облегчить моих страданий, а других способов поддержки ему не идет на ум, буквально витает в воздухе.
— Где Рита? — папа спрашивает еле слышно, наконец, сняв с себя куртку и избавившись от ботинок.
— В комнате. Не хочет выходить, — я не спал уже сутки из страха, что как только сомкну свои веки, перед глазами всплывут картинки прошедшей недели, и тру лицо ладонью, хоть и не надеюсь, что это придаст мне сил.
— Я поговорю с ней, — оставляя нас наедине, мама задерживает свою ладонь на моем плече.
— Не знаю я, чем тебе помочь, сынок… Жизнь прожил, а что сказать в такой ситуации не представляю.
— Выпьешь со мной?
Я с трудом волоку свои ноги в кухню, едва не разбиваю рюмку, пытаясь достать ее из навесного шкафа, даже не думаю о закуске, не дрогнув ни одним мускулом, когда горло обжигает горькая водка.
— У меня даже нет ее фотографии, — не знаю, почему меня так это волнует. — Боюсь, что забуду, как она выглядела.
— Не забудешь, — вновь наполнив стопку, папа не дожидается меня, и, развернув, голову громко выдыхает, чтобы через секунду опрокинуть в себя спиртное.
— Ритка разрисовала стену в детской. Бабочки, ромашки и нелепый слон. Ярко-розовый. От него в глазах рябило. Я ей говорил: “ Ну зачем такой яркий? Пусть будет серым, нормальным слоном, без всяких художественных заморочек!”. А она уперлась и ни в какую. Говорит: “ Она же девочка!” — я не отстаю от отца, чувствуя, что водка уже сумела затуманить голову.
— Ты когда родился, мать все голубые распашонки скупила. А пока беременная была, думала дочка будет, потому что конфеты лопала только в путь. Приметы их бабские. Прихожу с работы, сидит гордая, довольная, — папа говорит тихо, изредка улыбаясь воспоминаниям, сканируя взглядом залитый чаем стол, сладкое пятно от которого уже высохло. — Комбинезон китайский купила. С пузом в очереди отстояла, урвала розовый. Раньше ведь не так просто можно было что-то достать. Долго потом голову ломала, как быть, когда вместо Маришки, родился Андрюшка. Хорошо, знакомая согласилась поменяться. А то гулял бы в коляске в девчачьем комбинезоне. С чего они все так…
— А когда из больницы позвонили, трубку повесила и пошла закрашивать. Как увидел, что стоит с каменным лицом и кистью водит, понял, что все. Вот ты скажи, для чего? В чем смысл дарить надежду, а потом отбирать? Она ведь ребенок, — как сумасшедший, раз за разом провожу пальцами по волосам.
— Не знаю я, сын, для чего Бог детей забирает…
— И что теперь?
— Жить нужно дальше. У тебя еще Семен растет. Рита есть. Главное, не отдаляйтесь друг от друга. Когда мы Сережку хоронили, думал все, конец мне пришел. Если б не Анушка, рядом с ним бы лег…
— Я ей валерьянки накапала. Шел бы ты спать, Андрюш, тяжелый день завтра…
— Не хочу, — я качаю головой и прикрываю глаза, когда сев рядом, мама привлекает меня к себе, проходясь ладонями по спине. Словно мне не тридцать девять, а годиков пять и я только что распластался на асфальте, в кровь содрав свои худые коленки.
— Бедный мой мальчик, — мы раскачиваемся из стороны в сторону, каждый думая о своем. — Поспи. А мы присмотрим за Маргаритой.
— Плачет?
— Нет, — качнув головой, отвечает мама, не прекращая утешительной ласки. — Лежит… Нужно собрать детские вещи. Игрушки… Зачем лишний раз бередит рану. Она хоть ест?
— Не знаю… Не знаю, мам. Семке сказали?
— Нет. Маша забрала его, как только ты позвонил…
— Ладно.
— Поспи, Андрюш, поспи…
Я все же встаю, и задев стул, едва не падаю, вовремя подхваченный отцом. В благодарность, я касаюсь его холодной ладони, и бреду в спальню, где свернувшись калачиком, среди груды бодиков и ползунков, которые моя дочь так и не успела примерить, разбитая болью и горем женщина, прижимает к груди бежевый пледик, которым когда-то мечтала укрывать своего ребенка, укачав его на руках… Она не реагирует на звук закрывающейся двери, не поворачивает головы, когда я ложусь рядом, и лишь почувствовав на себе мои пальцы, желающие обнять ее, трясущейся рукой сбрасывает с талии мою кисть. Мне еще неизвестно, что это начало нашего с ней конца, что на протяжении нескольких лет мы так и не научимся разделять выпавшие на нашу долю горести, переживая свои страдания по отдельности, поэтому я уважаю ее нежелание говорить и, перевернувшись на спину, долго гляжу в потолок. Пять долгих дней реанимации, пугающей неизвестности и, как оказалось, пустых надежд и веры в лучшее, вконец лишили меня сил. Последнее, что проноситься в голове перед тем, как я засыпаю — малышка, лежащая на подогреваемом столике, с прилепленным к щечке пластырем, удерживающим тоненький зонд, торчащий из ее маленького носика, а в ушах так и стоит писк датчиков и не поддающийся описанию шум аппарата, позволяющий ей продержаться на этом свете всего лишь пять дней, за которые мы так и не успели поделиться с ней своей лаской…