ЖАНРЫ

Подвиги Арехина. Пенталогия
Шрифт:

В Париже, брат, тесно. Не в плане улиц – улицы там разные, есть и широкие, проспекты и всё такое. Ну, ты знаешь. Тесно внутри. Я там полгода болтался, как муха в стеклянной банке. То в одно место сунусь – русский ресторан, где пахло тоской и щами, и все говорили о прошлом, словно заклинание, пытаясь вызвать призраков. То в другое – вербовочный пункт для Легиона, где на тебя смотрят, как на мясо, и взгляд у вербовщика пустой, мёртвый, будто у выпотрошенной рыбы. Не нужны никому русские поручики, поручики разбежавшейся армии! Мы стали призраками, от которых старательно отводят взгляд. Отбросами истории, которые сгребли в кучу и бросили в компостную яму.

Другой чудик, вижу, команду набирает. Не в Легион, нет. На службу какому-то африканскому царьку, которому якобы нужны белые офицеры. Для вида. Жирафами соблазнял тот чудик. Ага, думаю, мы своего царя, помазанника Божьего, без боя отребью скормили, ещё и бумагой обернули, и ленточкой перевязали, как коробку с пирожными в дорогом магазине, тут-то нас африканский царь с распростёртыми объятиями возьмёт, жди. Ничего у того чудика, понятное дело, не вышло. Не нужны никому чужие жирафы.

Решил тогда в Америку махнуть. Земля обетованная, небоскрёбы, Форд, Чарли Чаплин. А мне приятель, такой же потерянный, как и я, говорит – а давай в Южную! У него в Аргентине дядя, всё ж зацепка какая-никакая. Солнце, говорят, пампасы, гаучо. И самое главное – там не тычут в тебя пальцем, как в диковинного зверя. Даже денег на дорогу прислал, дядя тот. В обрез хватило. Отчаяние – плохой попутчик, но отличный двигатель. И вот уже пять лет как я здесь.

Зуров повёл рукой перед собою, широким, небрежным жестом, показывая, что это такое – «здесь». Жест был прост, но в нём была некая гордость завоевателя, хозяина этого клочка мира.

Здесь – это Ла-Плата, залив, стоящий иного моря. Вода в нём не синяя и не зелёная, а грязно-жёлтая, мутная, как чай в стамбульской русской чайной. Она несёт в себе грязь целого континента, и в этой жиже скрывается жизнь – странная, молчаливая, глубокая. Здесь – это шхуна «Медуза». Не очень новая, малость потрёпанная посудина, пахнущая рыбой, смолой и йодом. И здесь, наконец, это полдюжины лодок и артель индейцев-ныряльщиков, добывающих со дна залива раковины.

– Раковины – это не только жемчужины, эти слёзы богов или, если начистоту, болезнь вроде камней в почках. Это и перламутр, переливающийся всеми цветами радуги, внутренности, и какая-никакая, а плоть. Плоть эту мы вялили на жестоком солнце, и через пару дней от неё начинал исходить сладковато-кислый запах. Высушенных моллюсков продавали на свинофермы – хрюшки их охотно лопали и требовали ещё. Белки, однако. Круг жизни, блин. Ты ныряешь на дно, рискуя быть съеденным акулой, чтобы в итоге накормить свинью, которая станет чьим-то обедом. Весёлая штука.

– Интересно, – сказал Арехин, впрочем, без особого энтузиазма. Его голос прозвучал глухо, будто доносился из-под толщи той самой мутной воды Ла-Платы.

Но старому приятелю, похоже, отчаянно хотелось выговориться. Выплеснуть на кого-то новую жизнь, в которой он оказался хозяином, а не беглецом. И, чего уж там греха таить, похвастаться. Похвастаться тем, что он выжил. Не просто не умер, а вцепился в мир зубами, и отгрыз себе кусок.

– Думаю еще одну шхуну прикупить, – похлопал рукой по подлокотнику потрёпанного соломенного кресла Зуров. Жест был уверенным, властным. – Расширить дело. На перламутр спрос большой, опять же сушеные моллюски нарасхват. Как грибы сушёные. Только вонючие, так и в Париже вонючий сыр в цене.

– А жемчуг? – для поддержки разговора подал реплику Арехин. Его взгляд блуждал по палубе, по воде, на которой солнечные зайчики плясали весёлый беззаботный танец, и так – до горизонта.

Они сидели на палубе «Медузы», под брезентовым навесом, спасаясь от солнца. Было не жарко, сентябрь – это весна, а не лето, но солнце коварно, не заметишь, как обгоришь. Вода спокойна, солнце сияет, а ветерок, дневной бриз, нёс с Атлантики не запах свободы, как подумалось Арехину сначала, а запах чего-то чужого, огромного и древнего. Запах другого мира. Если задуматься. Но зачем задумываться?

– Жемчуг само собой. Но, знаешь, хороший жемчуг – большая редкость. Жемчужин в сто песо и дороже за год хорошо, если за месяц дюжину найдёшь. А так всё больше мелочь. Песо, два песо. Мелочь, которая не светится, а лишь тускло блестит, как глаза умирающей рыбы. Но мелочь идёт лучше. У дяди Бальтазара – он кивнул на индейца, стоявшего у борта и неподвижно, как идол, следившего за лодками, – мастерская и лавка в Айресе. Там поделки из мелкого жемчуга влёт расходятся, как горячие пирожки. А вот ожерелье… одно ожерелье в три тысячи песо второй год лежит, красуется на бархате.

– Неужели в Аргентине богатых людей нет? – Арехин почувствовал, как в его собственном голосе зазвучали нотки той старой, парижской тоски. Тоски по большому, по настоящему.

– Богатых людей здесь, брат, как грязи. Но ожерелье это… – Зуров замялся, его пальцы сжали подлокотник, суставы побелели. – Ожерелье это в индейском стиле. Особенное. Не просто бусины на нитку нанизаны. Там… есть в нём что-то. Взгляд. Оно смотрит на тебя. И знаешь, что самое смешное? В Париже его с бою бы взяли за такую цену. Сочли бы экзотикой, дикостью, облагороженной искусным ювелиром. А в своём отечестве пророков, как ты знаешь, нет.

– Знаю, – подтвердил Арехин. Он знал. Он знал это лучше, чем кто-либо.

– Вот парижскую дребедень здесь берут охотно. Бижутерию, стразы, безделушки. Париж – это мода, Париж – это шик. А что могут араукане? Примитив, никакой изысканности, деревня. Знаешь, вельможи в царствование Николая Павловича втридорога покупали в Италии подделки под Микельанджело, но к Тропинину относились свысока, платя ему сущую безделицу. Вот так и тут.

– У нас дома была картина Тропинина, – вдруг вспомнил Арехин. Картина возникла перед его внутренним взором так ясно, что он чуть не вздрогнул. – Papa отдал за нее, кажется, тысячи полторы рублей. «Золотошвейка». Девушка-вышивальщица, сидит у окна, и смотрит на улицу. В руках у неё игла, а в глазах… в глазах такое ожидание. Счастье ждёт, или что-то в этом роде. Или просто заказчика караулит.

– И где та картина сейчас? – спросил Зуров, и в его голосе прозвучала не праздное любопытство, а что-то тревожное.

– Не знаю. Если повезло – в музее.

– Вот видишь! – Зуров ударил ладонью по колену, и звук вышел сухим, хлёстким. – Картину спасти непросто. А ожерелье… ожерелье можно спокойно положить в карман, и увести из Москвы в Париж! Оно как душа – свободное.

– Интересная идея, – вежливо согласился Арехин. Ему вдруг стало не по себе. Разговор о душах и ожерельях, о прошлом, которое можно унести в кармане, казался ему зловещим. Он решил сменить тему. – Ты сказал, что этот индеец – твой дядя?

Тот, кого он назвал Бальтазаром, стоял неподвижно. Его лицо, цвета старой бронзы, было непроницаемо. Казалось, он не просто следил за лодками, а слушал что-то – может, голоса в воде, может, шёпот ветра.

– Дядя моей жены. Брат её отца. Они ведут дело на пару, её отец, Филипп, и Бальтазар. Но Бальтазар бездетен, и потому привязан к моей жене, как к родной дочери. Сильно привязан. У них свои счёты с миром, у этих людей. Своя кровь, свои духи.

– А жена… – начал Арехин, чувствуя, что ступает на зыбкую почву.

Поделиться с друзьями: