Подвиги Арехина. Пенталогия
Шрифт:
Но купаться в мутных водах залива Арехин не собирался. Ход он записал верный, перепроверив его трижды. А исчезнуть из «Красного Призрака» было мудрено, уж больно приметен был этот призрак на дороге. Хотя всякое бывает в этой жизни.
Пока же он наслаждался видами чужого, но столь гостеприимного города. Буэнос-Айрес по богатству витрин и великолепию зданий не уступал ни Лондону, ни Парижу, ни Санкт-Петербургу прежних, царских времен. Нью-Йорк? Нью-Йорк – это кубики детского строительного набора. Богатые кубики, спору нет, но – только кубики. Воображение чертежника, а не художника.
К вилле «Олимпия», стоявшей на уединенном берегу в пригороде, они подъехали уже глубокой ночью, когда убывающая луна поднялась достаточно высоко, чтобы ее бледный, фосфоресцирующий свет вполне заменял собой городские фонари. Воздух был свеж и влажен, пах морем и цветущим жасмином.
Вдали, на тёмной глади залива, покачивались огни. Это «Олимпия» выходила в ночное, попастись. Еще утром за завтраком доктор Сальватор сообщил, что собирается «размять косточки старушке 'Олимпии», а заодно и порыбачить в Заливе. Не как обыкновенный рыбак, конечно, не сетями, а как спортсмен – на спиннинг. Джентльмен сказал – джентльмен сделал. Яхта его была парусно-моторная, пятидесятифутовая красавица, спроектированная так, что ей не страшны были ни штиль, ни буря. Тем более, что погода, по заверениям метеорологов, обещала вести себя примерно.
Арехин прошел в свои апартаменты – просторную комнату с окнами на воду. После продолжительного вечернего туалета он с наслаждением примерил обновку, купленную утром. Шелковую японскую пижаму, черную, отороченную алым по краям. Ткань была прохладной и невесомой. Он погасил свет, лег в широкую кровать и почти мгновенно провалился в сон, который был ему необходим, как бензин – мотору «Роллс-Ройса».
Его позвал из мира сновидения звук крадущихся шагов. «Крадущихся» – сказано сильно. Скорее, кто-то пытался идти неслышно, но попытка вышла скверной, выдавая себя приглушенным скрипом половицы и прерывистым, нервным дыханием.
Дверь в его спальню бесшумно отворилась – он не запирал ее на ключ. В проеме, очерченная лунным светом, возникла показалась невысокая полная фигура.
– Арехин! Арехин, вы не спите? – прошептал голос, в котором смешались паника и настойчивость.
Арехин не шевельнулся. Лишь приоткрыл глаза, привыкая к свету луны, который лился из окна, как наводнение в камеру княжны Таракановой.
– Сплю, Лазарь. Сплю, и вижу сны. Вас вижу. Зачем вы мне снитесь, Лазарь? – его собственный голос звучал сонно и спокойно.
Фигура сделала шаг внутрь. Сомнений не было. Это Лазарь Вольфсон, он же Стомахин, он же Гольденберг, он же Кошерович, он же Каганович, некогда рядовой, затем видный, а теперь уже и выдающийся большевик, приехавший давеча поправить подорванное в Туркестане здоровье сюда, через океан. Его лицо, утром желтоватое, сейчас было цвета грязного мела.
– Не время спать, Арехин! – Вольфсон приблизился к кровати, и Арехин почуял запах старого коньяка и свежего страха. – Особенно здесь. Особенно сейчас. Отечество в опасности!
Последняя фраза повисла в воздухе. Какое Отечество? У них не было отечества. Для Арехина оно осталось там, за океаном, в стране, которая теперь стала для него закрытой, враждебной территорией под красным знаменем. А большевики вообще не признают никакого отечества, они за Интернационал.
Но Лазарь говорил не о прошлом. Он говорил о настоящем. И в его глазах горел огонь подлинного, безудержного ужаса.
Глава 9
– Швейцарское Рождество, – произнес Лазарь, и его голос в полумраке гостевой спальни доктора Сальватора звучал как скрип ржавых петель двери подвала заброшенного дома. Тон был одновременно торжественным и трагичным, но в нем слышалось что-то ещё – липкий холодок страха, который не спутаешь ни с чем.
– Простите, Лазарь, что? – переспросил Арехин, хотя услышал отлично. Он приподнялся на локте, и дзинкнули пружины матраса – звук одинокий и слабый, как телефонный звонок в далекой-далекой комнате. Лунный свет, ливший щедро в окно, падал на лицо незваного гостя, рассекая его на две части: одна, освещенная, была бледной маской официального лица, другая, тонувшая во мраке, казалась просто черной дырой, провалом в небытие.
– Швейцарское Рождество, – повторил полуночный визитер, но уже менее уверенно, и в этой неуверенности сквозила дрожь. – Меня заверили… Меня заверили, что вы поймёте.
Заверили. Слово-крючок, слово-ловушка. Не сказали, не просили передать. Заверили. Как будто речь шла о гарантиях, о сделке, о чем-то подкрепленном не честным словом, а другим, более весомым, более страшным. Его мозг, уже окончательно проснувшийся и работавший с клацаньем и скрежетом старой, но безотказной машины, тут же выхватил из архивов памяти связанные с этим паролем образы. Запах швейцарского шоколада, шале у Рейхенбакского водопада, обеденный зал, окна, за которыми валил бесконечный снег. И лица. Феликс, франт, со стальным, всепроникающим взглядом, похожим на взгляд хирурга перед операцией. Ленин, нервный, стремительный, его пальцы барабанили по мраморной столешнице, отбивая ритм грядущего переворота. Троцкий, язвительный и едкий. Крупская, внимательная, как школьная учительница, в стеклах очков которой отражалось пламя мирового пожара.
Дело давнее, странное и опасное. Не просто опасное – смертельное. Швейцарское Рождество было не просто паролем. Это был сигнал бедствия, крик о помощи, вырвавшийся из самого пекла. Им пользовались только тогда, когда все другие пути были отрезаны, когда пахло не просто жареным, а горелой человеческой плотью. Он сам, Арехин, применил его однажды, в боевом девятнадцатом, в одесском подвале, где стены были влажные от сырости и чего-то ещё, а щербатый чекист в кожанке лениво крутил в руках наган, примеряясь, куда лучше выстрелить – в ногу, в живот, в голову? Тогда это сработало. Сработало чудом. Но чудеса имеют свойство заканчиваться.
– Кто заверил? – спросил Арехин, и собственный голос показался чужим, плоским.
– Мне сказали, что вы поймёте, – уклонился Лазарь, и его глаза метнулись к окну, как будто ждали оттуда не помощи, а подтверждения худших опасений.
Ленин и Феликс мертвы. Остаются Крупская и Троцкий. Но в этой игре выживших, в этой тенистой аллее мировой революции, где каждый куст мог скрывать либо союзника, либо палача, довериться нельзя никому. А, может, и кто-то ещё, кому всё-таки доверились Надежда Константиновна или Лев Давидович. Цепочка могла быть длинной и темной, как коридор в кошмаре. Неважно. Пароль был произнесен. Дверь в прошлое, которое он тщательно заколачивал, скрипнула и приоткрылась, впустив ледяной сквозняк.
– Хорошо. Рождество, так Рождество. Что дальше? – он сделал усилие, чтобы его голос звучал нейтрально, почти скучающе.
– Мне нужна ваша помощь, – голос Лазаря окреп, в нём появились начальнические нотки. Но они ложились на прежний страх, как тонкий слой дешёвого лака на гнилое дерево.
– Святая обязанность – помочь соотечественнику в нужде, – согласился Арехин, разводя руками. Жест был пустым, ничего не значащим, как и слова. – В чём же должна выражаться моя помощь?
– Вы хорошо знаете доктора Сальватора? – вопросом на вопрос ответил Лазарь, и его пальцы, лежавшие на коленях, слегка задрожали, заставив лунный свет сыграть на потёртом материале брюк.