ЖАНРЫ

Ползут, чтоб вновь родиться в Вифлееме
Шрифт:

Иногда такая слабость мне свойственна, и об этом будет мой рассказ. Сейчас на острове Алькатрас живут всего три человека. Джон и Мари Харт до сих пор занимают квартиру, в которой провели те шестнадцать лет, что Джон работал охранником; на этом острове они вырастили пятерых детей во времена, когда их соседями были Роберт Страуд по прозвищу Птицелов и Микки Коэн; ни Птицелова, ни Коэна здесь больше нет, как и детей Хартов – они уехали, свадьбу последнего отпраздновали на острове в июне 1966 года. Есть на Алькатрасе еще один житель – бывший моряк торгового судна Билл Доэрти. Джон и Билл на пару круглосуточно присматривают за двадцатидвухакровым островом и отчитываются перед Управлением служб общего назначения. У Джона Харта есть собака по кличке Даффи. У Билла Доэрти – пес по имени Герцог. Собаки не только составляют компанию своим владельцам, но и служат первой линией обороны острова. У Мари Харт из развлечений – угловое окно, откуда открывается панорамный вид на Сан-Франциско, что лежит на берегу залива в полутора милях от острова. У окна Мари пишет «виды» или играет на органе песни вроде «Старый черный Джо» и «Пойди прочь, дай мне уснуть». Раз в неделю Харты отправляются на лодке в Сан-Франциско, чтобы зайти на почту и в магазин «Сейфуэй» в районе Марина. Время от времени Мари Харт выезжает с острова, чтобы повидаться с детьми. Ей нравится говорить с ними по телефону, но с тех пор, как японское грузовое судно повредило кабель, на Алькатрасе уже десять месяцев нет телефонной связи. Каждое утро репортер Кей-джи-о, который сообщает о пробках на дорогах, сбрасывает с вертолета «Сан-Франциско кроникл», а когда есть время, заглядывает на чашечку кофе. Больше здесь никто не бывает, кроме сотрудника Управления служб общего назначения по имени Томас Скотт, который иногда приводит с собой очередного конгрессмена, потенциального покупателя острова, или, изредка, жену с маленьким сыном – на пикник. Желающих купить остров немало, мистер Скотт говорит, что на закрытых торгах за него можно выручить около пяти миллионов долларов, но Управление не может его продать, пока Конгресс не закончит рассматривать вопрос о создании на острове «парка мира». Мистер Скотт говорит, что рад бы уже избавиться от Алькатраса, но не моргнув глазом отказаться от управления целым островом с крепостью не так-то просто.

Какое-то время назад я побывала в этой крепости вместе с ним. Даже тюрьма из детских фантазий больше похожа на тюрьму, чем Алькатрас. Решетки и провода кажутся здесь неуместной формальностью; тюрьма – это сам остров, а холодные волны прилива – ее стены. Потому ее и называют Скалой, Твердыней. Билл Доэрти с Герцогом опустили для нас причал, и пока мы взбирались в гору на его «универсале», Билл рассказывал мистеру Скотту о мелком ремонте, который он то ли сделал, то ли еще только запланировал. Ремонт смотрители острова делают единственно для того, чтобы скоротать время, ведь правительство за содержание бывшей тюрьмы не платит. В 1963 году на полноценный ремонт потребовалось бы пять миллионов долларов, именно поэтому тюрьму и забросили. Те двадцать четыре тысячи долларов в год, которые тратятся на Алькатрас, идут в основном на оплату охраны и частично на 400 тысяч галлонов воды, которые ежегодно расходуют Билл Доэрти и Харты (на самом острове пресной воды нет, что усложняет поиски застройщика), на отопление двух квартир и на кое-какое освещение. Постройки буквально заброшены. Из дверей камер вырваны замки, электронные запирающие механизмы отсоединены. Отверстия для подачи слезоточивого газа в стенах столовой пусты, от морского воздуха краска пузырится и отслаивается гигантскими бледно-зелеными и охристыми пластами. Я недолго постояла в камере Аль Капоне, – блок «Б», второй ярус, номер 200, пять футов в ширину, девять в длину, без вида, который полагался заключенным со стажем, – и прошлась по одиночному блоку, куда при закрытых дверях не проникает ни единый луч света. «Улитка Митчел, – нацарапано карандашом на стене одиночной камеры номер 14. – Единственный человек, которого застрелили за то, что он слишком медленно шел». Рядом на стене календарь, месяцы размечены карандашом, дни зачеркнуты чем-то острым – май, июнь, июль, август какого-то неизвестного года.

С тех пор как Управление приобрело Алькатрас с целью застройки, Мистер Скотт обнаружил интерес к пенологии; он рассказывал нам о побегах и мерах безопасности, показывал берег, где при попытке бегства был убит Док, сын Мамаши Баркер. (Ему приказали вернуться в тюрьму, а он ответил, что предпочтет пулю, которую и получил.) Я заглянула в душевую, где в мыльницах до сих пор лежит мыло. Повертела в руках пожелтевшую брошюру, оставшуюся с пасхальной службы (Что вы ищете живого между мертвыми? Его нет здесь: Он воскрес), постучала по клавишам прогнившего пианино и попыталась представить себе, какой была эта тюрьма когда-то: фонари всю ночь пляшут по окнам, охранники патрулируют коридоры, столовые приборы гремят, когда их пересчитывают и складывают в мешки, – прилежно попыталась вызвать в себе отвращение и ужас при звуке защелкивающихся дверей и отчаливающей лодки. И всё же мне было хорошо там, в развалинах, где нет ни мирской суеты, ни человеческих иллюзий; в пустоте, которую отвоевала себе природа там, где женщина играет на органе, чтобы заглушить вой ветра, а старичок играет в мяч с собакой по кличке Герцог. Я могла бы сказать, что вернулась, потому что долг есть долг, но, возможно, дело в том, что никто не просил меня остаться.

1967

Берег отчаяния

Недавно я отправилась в Ньюпорт посмотреть на знаменитые каменные «коттеджи» конца прошлого века, в которых некогда проводили лето богатые американцы. Они до сих пор стоят вдоль Бельвью-авеню и Клифф-Уолл: шелковые занавески поистерлись, но горгульи, памятники чему-то большему, чем они сами, нетронуты. Дома эти, очевидно, построены во имя некой высокой цели, но никто так и не смог объяснить мне, какой именно. Мне говорили, что великие летние особняки имеют музейную ценность, и предупреждали, что они чудовищны; уверяли, что образ жизни, который подразумевают эти дома, умопомрачительно элегантен или неописуемо отвратителен, что очень богатые люди отличаются от нас с вами, и конечно, налоги для них ниже, и пускай особняк «Брейкерс» – не эталон хорошего вкуса, но всё же, где крокетные воротца былых времен? Я читала Эдит Уортон, читала я и Генри Джеймса, который полагал, что эти дома должны стоять вечно в напоминание «о нелепой мести поруганных пропорций и здравого смысла».

Но дело совсем не в налогах, вкусе и поруганных пропорциях. Если кто-нибудь, по примеру миссис Ричард Гэмбрилл в 1900 году, нанимает архитектора Нью-Йоркской публичной библиотеки и одобряет проект дома в духе французского замка XVIII века на Род-Айленде, разбивает сад наподобие того, какой Генрих VIII устроил для Анны Болейн, и называет получившееся «Вернон-корт», такого человека уже не обвинишь в надругательстве над «здравым смыслом». Здесь что-то другое. Оценивать Бельвью-авеню с ее гигантскими несуразицами за коваными воротами с точки зрения эстетики нельзя; это последствия метастазирования капитала, доведенной до логического предела Промышленной революции, наводящие на мысль, что представления о том, что жить нужно «с комфортом» и «счастливо», возникли совсем недавно.

«Счастье» – это, в конце концов, этика потребления, а Ньюпорт – памятник обществу, в котором производство считалось нравственным ориентиром; если не конечной целью экономического процесса, то по меньшей мере поощрением. Принципу удовольствия здесь места нет. Иметь деньги на строительство усадьбы вроде «Брейкерс», «Марбл-хаус» или «Окер-корт» и выбрать для этого Ньюпорт – значит отрицать наличие возможностей; этот остров уродлив, скуден и лишен сурового благородства, ландшафт здесь такой, что насладиться им не получится, его можно только укрощать. О духе Ньюпорта красноречиво говорит популярность в этих местах топиарного искусства. Не то чтобы у владельцев дорогих поместий не было вариантов: Уильям Рэндольф Херст, например, предпочел построить себе замок не в Ньюпорте, а на берегу Тихого океана. Его можно понять: Сан-Симеон со всеми его особенностями – это и в самом деле la cuesta encantada, зачарованный склон, залитый золотистым солнцем, овеваемый ленивыми ветрами, нежное, романтичное место. Ньюпорт же дышит исключительно деньгами. Даже когда солнце пляшет пятнами на просторных лужайках и повсюду плещутся фонтаны, в воздухе нет ни нотки удовольствия, ни аромата славных традиций, а вместо ощущения, как приятно деньги можно потратить, лишь грузное бремя того, как тяжело они достаются: шахты, рельсы, литейные цеха, турбины, фьючерсы на бекон. Деньги в Ньюпорте столь осязаемы, что невольно возвращаешься мыслями к их сырьевым источникам. Вид на особняк «Розклифф» меркнет на фоне образа Большого Джима Фэйра, добывающего серебро в горах Невады, чтобы его дочь могла поселиться в Ньюпорте. «Старик Бёрвинд в гробу бы перевернулся, если б увидел у дома нефтевоз, – сказал мне охранник „Вязов“, когда мы осматривали утопленный сад. – Он-то всё углем промышлял, каменным углем». Мы стояли в лучах солнца перед мраморным летним особняком, но в голове у нас крутились одни и те же слова: уголь, каменный уголь, битум и антрацит, – мало общего с летними грезами.

Любопытно, что в этом смысле Ньюпорт – типично западный город, скорее похожий на Вирджинию-Сити, чем на Нью-Йорк, на Денвер, чем на Бостон. В нем есть грубость, свойственная фронтирным территориям. И, как и на фронтире, женщинам здесь делать нечего. Мужчины выкупили Ньюпорт и даровали женщинам право здесь поселиться. Подобно тому, как для севрского фарфора можно приобрести золоченую витрину, можно купить и мраморную лестницу, чтобы продемонстрировать свою женщину в выгодном свете. А еще женщин можно было выставлять напоказ в ажурных беседках, во французских салонах, да и в ином обрамлении тоже. Их обхаживали, им льстили, их желаниям потакали, для них красиво обставляли комнаты и покупали дорогие платья, им позволяли воображать, что они хозяйки дома и собственной жизни, но когда приходило время переговоров, их свобода оказывалась обманкой, trompe l’oeil. Мир частного владения Бейли-Бич превратил Эдит Уортон в неврастеничку, а Консуэло Вандербильт, против ее воли, в герцогиню Мальборо. Эти дома принадлежат мужчинам, это фабрики, под которыми простираются сети тоннелей и служебных железных дорог, их пронизывают водопроводы и резервуары для сбора соленой и дождевой воды, сводчатые хранилища столового серебра, запасники для фарфора и хрусталя, склады для скатертей, «обычных» и «для особого случая». Где-то во чреве поместья «Вязы» есть угольный бункер в два раза больше спальни Джулии Бёрвинд. Работа шестеренок в таких домах важнее желаний и предпочтений; ни великие страсти, ни утренние капризы не могут нарушить производственный цикл, остановить конвейер обедов, балов-маскарадов, marrons glaces. В столовой имения «Брейкерс» невозможно не мечтать о побеге под предлогом мигрени.

В таком случае оказывается, что Ньюпорт – это назидательная, фантастически сложная декорация к американской моралите, в которой деньги и счастье несовместимы. Странно подумать, что эта изощренная драма родилась в воображении людей именно такого сорта, однако рано или поздно все мы судим себя; трудно поверить, что Корнелиус Вандербильт ни разу не почуял в какой-нибудь мрачной бильярдной своего бессознательного, что, построив «Брейкерс», он проклял себя. Наверное, всем им мир казался чудеснее в молодые годы, когда они только начинали прокладывать рельсы, искать драгоценную руду в Комстоке и смели думать, что заполучат всю медь на континенте. У этих мужчин была мечта, и, возможно, они больше других сделали для того, чтобы она воплотилась в реальность. А в итоге они построили место, где наглядно, как в детской книжке, разворачивается притча о том, как производственная этика шаг за шагом ведет к несчастью, к ограничениям, к поломке в отлаженном механизме жизни. Бельвью-авеню преподает урок более жестокий, чем крах коммуны Брукфарм. Разве можно понять превратно предостережение, выбитое в камнях Ньюпорта? Разве можно подумать, что строительство железной дороги гарантирует спасение, когда на лужайках тех, кто строил ее, остались лишь тени измученных мигренями женщин и повозки для пони, бессрочно ожидающие давно умерших детей?

1967

Гуаймас, штат Сонора

Дожди в Лос-Анджелесе затянулись, и утес начал осыпаться в воду, а мне совсем не хотелось одеваться по утрам; поэтому мы решили ехать в мексиканский Гуаймас, где стояла жара. Мы поехали не за тем, чтобы рыбачить на марлина. Не затем, чтобы нырять. Мы бежали от себя, а для этого следует отправиться на юг, через Ногалес, дождавшись дня, когда опрятные зеленые местечки наскучат и сердце потянется в суровый край, скажем, в пустыню. Пустыня – всякая пустыня – это долина смертной тени; вернувшись оттуда, чувствуешь себя Алкестидой, возвратившейся из Аида. За Ногалесом по обеим сторонам шоссе 15 нет ничего, кроме пустыни Сонора, мескитовых деревьев, гремучих змей и парящей на востоке Сьерра-Мадре, ни следа человека, лишь изредка по шоссе на север проносится нефтевоз, да вдалеке в клубах пыли время от времени мелькают на железной дороге пульмановские вагоны. Шоссе 15 проходит через Магдалену, затем Эрмосильо, где в баре отеля «Сан-Альберто» встречаются скупщики руды и скота из Америки. В Эрмосильо, расположенном в восьмидесяти пяти милях от Гуаймаса, есть аэропорт, но лететь – значит упустить всё самое главное. А главное – это забыть, где ты, отдаться на волю жары, обманчивых перспектив и едкого запаха мертвечины. Дорога мерцает. Глаза так и норовят закрыться.

А потом, едва пустыня становится единственной реальностью, дорога врезается в берег, а там и Гуаймас с его неземными вулканическими холмами и островами в теплом Калифорнийском заливе, что лениво трогает их берега и даже кактусы; вода – стекло, мираж, тревожно свистят и стонут в гавани корабли, призрачные шхуны заперты на суше, забыты. Таков Гуаймас. Этот город словно сошел со страниц романа Грэма Грина: тенистая площадь с ажурной аркой для оркестра, птичий гам, ветхий собор с голубой черепицей на куполе, на крест уселся гриф-индейка. На причалах тюки сонорского хлопка и кучи медного концентрата; на грузовых судах под панамскими и либерийскими флагами юные греки и немцы угрюмо всматриваются сквозь жаркие сумерки в причудливые, тесно сбитые холмы, разглядывают неподвижный затерянный город.

Намеревайся мы действительно потерять себя, мы бы остановились в городском отеле, где выцветшие бирюзовые ставни со скрипом распахиваются во внутренний двор, где в дверных проемах сидят старики и ничто не шелохнется, но мы остановились за городом, в большом старом отеле «Плайя де Кортес», построенном Южной тихоокеанской транспортной компанией еще до национализации железных дорог. Он тоже казался миражом: толстые беленые стены, темные ставни и яркая плитка сохраняли приятную прохладу, столы здесь были сколочены из эбеновых железнодорожных шпал, на окнах висели блеклые муслиновые занавески с аппликациями, массивные балки были обвязаны снопами кукурузы. Вокруг бассейна росли перечные деревья, во дворе – лимоны и бананы. Еда ничем не удивляла, но после ужина было приятно лежать в гамаке, слушать фонтаны и шепот океана. Всю неделю мы так и лежали, иногда без особого энтузиазма ловили рыбу, рано ложились спать, загорали и всё больше привыкали лениться. Муж поймал восемь акул, я прочла учебник океанографии, и мы почти не разговаривали. К концу недели мы решили было сходить куда-нибудь, но из развлечений были лишь старая станция слежения за спутниками и фильм «Мир цирка» с Джоном Уэйном и Клаудией Кардинале, и мы поняли, что пора домой.

Поделиться с друзьями: