«Последние новости». 1936–1940
Шрифт:
Кстати, по поводу Достоевского: В. Вейдле посвятил ему – и Толстому – в «Современных записках» очень интересную статью. Спорно до крайности. Но такова тема, что при ее развитии спорно становится почти все.
О давних петербургских встречах своих с Блоком рассказывает монахиня Мария – с волнением, передающимся и читателю.
<«Шарманка» В. Корсака. – «Посещения» Э. Чегринцевой. – «Путешествия» М. Горлина. – «Домик у леса» Е. Базилевской>
«Шарманка» В. Корсака – продолжение «Юры» и «Жуков на солнце»: в этой книге детство переходит в отрочество и юность.
Часто в наше время приходится слышать жалобы на сложность, тревожность или мрачность новой литературы, а порою и на ее чрезмерный реализм, у многих исторгающий знаменитый булгаринский возглас: «Но дамы… что же скажут дамы!». Не так давно один из критиков заявил, что влияние Селина – если бы оно расширилось – представляется ему самым угрожающим и пагубным для молодых романистов. Совсем на днях по поводу книги Агеева возникли разговоры о желательности «струи чистого воздуха».
Разговоры сами по себе не лишены оснований. Они достойны были бы всяческого сочувствия, если бы только правильно было в них исходное положение: если бы «струя чистого воздуха» обращена была на жизнь, а не на творчество. Если бы в них не было лицемерия и стремления соблюсти «les apparences» какой бы то ни было ценой, без всякой заботы о том, что происходит внутри… Не будем, однако, сейчас углубляться в дебри этих споров. Над книгой Агеева всякий почувствует, вероятно, что если в ней и есть «грязь», то автору она еще тяжелее, нежели читателю. Агеев безжалостен прежде всего к самому себе. В этом его оправдание и в этом же – духовная серьезность, отчасти даже трагизм его откровенности. Разумеется, в жизни существует не только это, существует и другое, – не вся же она сплетена из падений и раскаяний! Естественно, что появляются романы и повести совсем иного толка. Причина – не только в разнообразии читательских требований, но и в различии основных жизненных ощущений и житейских впечатлений у писателя.
В. Корсака никак нельзя упрекнуть в недостатке чистоты. Скорее наоборот – упрекнуть хочется в ее избытке, в наличии того, что на советском критическом языке называется «лакировкой действительности». Все так приятно, так мило, так благородно в его книге, что возвышающий обман становится в конце концов что-то уж слишком обманчивым! Если юноша влюбляется в девушку, то уж непременно его грудь разрывается от самых порывистых, высоких, целомудренных чувств, а ее сердце – от неясно-волшебного, условно-тургеневского трепета. В их единственном и, увы, прощальном поцелуе сошлись «и любовь, и смерть, и страсть», ибо прекрасная и прелестная девушка умирает, умирает весной, на Пасху, прижав перед смертью голову Юры к груди и самоотверженно желая ему счастья. Если молодежь разбушевалась, распелась после катания на коньках, скажем, то старшие «с тихой, понимающей улыбкой глядят на ликующую юность». «С грустью и благодарностью вспоминают собственную молодость, что, пройдя, больше никогда, никогда не приходит назад». У всех, конечно, пылают щеки, у всех, конечно, сияют глаза. Если компания заедет в гости к соседям по имению, то величавая, статная, спокойная хозяйка оказывается необычайно радушной, обед подается на славу, со всякими пирогами и заливными, аппетит у всех волчий и все пребывают в отличнейшем расположении духа. Если Юра идет на охоту, стоит чудесная погода, воздух свеж, ветерок ароматен. Если случайно задумается он о тайнах бытия, луч солнца тут как тут, «озарит» его склоненную в раздумье голову, приглашая верить, любить, надеяться, работать… и так далее, и так далее. Автор едва ли отдает себе отчет в «лакировке». Он рассказывает о своих симпатичных персонажах совершенно искренно, наделяя их своим благожелательством к миру и своим оптимизмом. Не то чтобы роман его предназначен был для щепетильных «дам». Нет, Корсак ни к кому не подлаживается; ему действительно бытие представляется если и не сплошным праздником, то все же какой-то идиллией, в которой добрый Бог заставляет иногда страдать своих добрых, кротких, верных рабов, однако, только «так», для острастки, во избежание излишнего баловства и давая понять, что добру обеспечено финальное торжество.
Книга задумана как светлое, сияющее, счастливое повествование. Повествование это нельзя назвать неудачным. Но оно поверхностно. Оно неубедительно. В этом главная слабость «Шарманки», – как и предыдущих книг из той же серии. В подлинность света и тепла мы верим лишь тогда, когда они пробились сквозь какие-то препятствия. На двух вершках расстояния и стеариновая свечка жжет и ослепляет, как солнце.
На прошлой неделе в одной из французских газет была интересная короткая заметка о «Войне и мире». Автор, Поль Низан, очевидно, только что перечитавший роман Толстого, пишет, что в нем – как в некоторых редчайших книгах – есть «обещание счастья». Замечание верное и проницательное. В нашей литературе из таких же «обещаний» можно было бы назвать и Пушкина, который дает не только «бессмертья, может быть, залог», но и «счастья, может быть, залог». Не в этом ли его глубокое очарование? Пушкин вовсе не писал о счастье, наоборот, его развязки почти сплошь неблагополучны, но он как будто услышал, уловил тон счастья и этим сделал несомненной его реальность. С «Войной и миром» дело, может быть, сложнее, противоречивее, но и у Толстого есть ощущение блаженства вопреки всему, несмотря ни на что, просто от полноты, от неистощимой щедрости жизни. Эти великие имена я вспоминаю здесь не для каких-либо сопоставлений, конечно. Но на таких примерах яснее становится мысль: счастье есть победа над страданием, а никак не его игнорирование. И неудивительно, что творческое пренебрежение к нему дает в результате лишь прозрачно-легкие картинки, не лишенные некоторой привлекательности, но такие, которые не выдержат и первой бури (в душе ли героев, в сознании ли читателей). Перелистывая книгу Корсака, твердо знаешь: нет, все это было не так, все это было не то, даже если и понятна склонность к идеализации дореволюционной русской патриархальности! «Не то» и «не так» – по отношению к жизни в целом. Лучше была бы непреодоленная горечь, но была бы и правдивость.
С такими оговорками – признаюсь, очень существенными – надо все-таки заметить, что в «Шарманке» много страниц живописных и ярких. Автор лучше и острее чувствует природу, нежели понимает людей. С приближением к ней он оживает и находит выразительные слова, ясные и легкие образы. Кому хотелось бы пережить пору «безмятежного детства» в русской провинциальной глуши, со всем устоявшимся бытовым своеобразием этой глуши, – тот прочтет «Шарманку» с удовольствием.
Целая стопка маленьких тонких книжек, накопившихся за несколько месяцев: стихи. Из Праги, из Ревеля, из Шанхая, из Сан-Франциско. Не скудеет страсть к словесному творчеству в русской эмиграции, – удивляться ли после этого, что в России, по утверждению «Молодой гвардии», на каждые восемь человек один пишет стихи и мечтает о поэтической карьере! Количественно у нас здесь стихов появляется немного. Но надо знать, с каким трудом большей частью эти книжечки издаются, и каких лишений стоят, чтобы оценить настойчивость, за ними скрытую.
Казалось бы, настойчивость – признак творческого призвания. На деле, однако, это далеко не всегда так, – и нередко вместо «неудержимой силы вдохновения» в выходящих у нас сборниках стихов видны лишь слабые, чахлые его ростки… Хорошо все-таки, что сборники выходят. Без них окончательно исчезла бы та литературная «атмосфера», вне которой дарованию трудно развиться. Как это на первый взгляд ни странно, Икс скорее станет настоящим поэтом, если вокруг него Игреки и Зеты тоже пишут стихи и работают над ними, чем если бы он был предоставлен самому себе, находясь будто на необитаемом острове. «Ты царь – живи один». Может быть, это и так. Но стать царем одному – нельзя.
Есть ли среди авторов тех книг, которые сейчас передо мной лежат, настоящие поэты, угадываемые хотя бы сквозь неполные неудачи, поиски, срывы, нащупывания своего стиля? Признаюсь, в этом я не уверен. Проблески таланта у некоторых из них очевидны, но даже и эти стихотворцы пишут как будто случайно, без той творческой обреченности, которая не писать не позволяет. Эмилия Чегринцева и Михаил Горлин, например, бесспорно даровитые люди. Но именно ли в этих стихах им суждено выразить себя? Едва ли. Скорей уж оправдано было бы такое предположение относительно Е. Базилевской, автора сборника «Домик у леса», хотя она уступает и опытом, и общей словесной культурностью обоим вышеназванным писателям.
Эмилия Чегринцева находится в плену «имажинизма». Она, по-видимому, убеждена, что поэзия рождается исключительно из образов, и поэтому не хочет сочинить ни строки, где предметы или чувства были бы названы и определены прямо.
Поэтесса, как и прочие смертные, идет, например, утром умываться. Но разве язык богов совместим с такой низменной прозой? Поэтесса считает нужным сказать, что у нее
…вода змеиным оборотомСмоет с плеч тугие крылья снов.На улице стоит густой туман. Прохожих не видно. Поэтесса сообщает, что
…жевал туманОтяжелевших пешеходов.Правильность или нелепость всякой метафоры проверяется лучше всего возможностью ее развития. Если туман может что-то жевать, то, очевидно, у него должны быть зубы! А если согласиться, что у тумана зубов нет, то, почему, собственно говоря, не сказать, что туман не жевал, а скрывал пешеходов? Неужели потребность к красивости у нас так сильна, что необходимыми кажутся словесные побрякушки вроде таких «образов»? Неужели вера во внутреннюю энергию стиха и в его ритм у поэта так слаба, что никаких надежд с ними он не связывает? Поэзия начинается с того момента, когда становится необъяснимым, почему это поэзия. Приглашение полюбоваться внешними общедоступными красотами рано или поздно встречает ответный отказ, ибо нельзя же этой забавой долго обольщаться, нельзя же выдавать камень за хлеб. Кое-где у Чегринцевой заметно остроумие, находчивость, фантазия. Кое-где – например, в «Вальсе» – чувствуется лиризм. Но, вероятно, способности ее развернутся полностью не в этой области, которую она сейчас облюбовала.
Почти то же самое можно сказать о Михаиле Горлине («Путешествия»). В его сборнике есть какая-то шаловливость, напускная рассеянность, стилизованный скептицизм. Он, как говорится, «владеет словом». Но не владеет стихом – и не знает, в чем секрет такой власти. Эмилия Чегринцева в этом отношении все-таки увереннее его, – а если их обоих что-либо по существу и роднит, то главным образом склонность к сказочности и нарядности, окрашивающей в детски-розовые тона даже печальные любовные признания.