Последний разговор с Назымом
Шрифт:
Май мы прожили в ста километрах от Москвы, сняли дачу в Доме творчества композиторов. Мы уехали туда, потому что ты решил отремонтировать нашу квартиру. Пригласил мастеров, объяснил им, что и как нужно сделать, а они попросили:
– Дайте нам ключи и уезжайте на месяц. Ни о чем не беспокойтесь. Вернетесь – все будет готово и убрано. Картины и занавеси повесите сами.
Ты был потрясен их деловитостью. Купил путевки, и вот мы оказались в Рузе, в изумительных местах. Наша дачка стоит на холме, под ней вьется узкое шоссе, за ним Москва-река. Красиво, сил нет! Мы ходим гулять в лес, ты то и дело срываешь с деревьев веточки и держишь в зубах:
– Так меньше хочется курить.
Но что-то тебя беспокоит. Говоришь, гложет предчувствие, будто что-то случится. Все рвешься в Москву, выдумываешь причину.
– Поеду, посмотрю на ремонт.
Возвращаешься довольный.
– Ребята хорошо работают.
Но через день все повторяется.
– Поеду, вдруг меня кто-то ищет, вдруг какая-то телеграмма, а я тут, без телефона…
И вот однажды телеграмма действительно пришла. Она два дня ждала тебя в нашем почтовом ящике. «14 мая 1963 года в Париже умер Пьер Куртад».
– Пьер умер? Нет! Этого не может быть! Не может быть! Это уж слишком!
16 мая об этом сообщили наши центральные газеты. С газетой и телеграммой в руках ты примчался к нашему другу, московскому корреспонденту «L’Humanité» Максу Леону, который только что поселился в бывшей квартире Пьера.
– Макс, скажи, это правда?
– Да, Назым. Пьер умер в парижском госпитале спустя семь часов после операции, не приходя в сознание.
Только тогда ты понял, что Пьера больше нет, и был убит, уничтожен, раздавлен. В тот же день ты написал стихи для Пьера, и они начинались страшной пророческой строкой.Как собственная смерть
обрушилась на меня весть
семнадцатого мая…
Москва была солнечная семнадцатого мая.
Семнадцатого мая, в пятницу.
На Красной площади голубоглазые дети
Давали клятву, вступая в пионеры.
Реактивный самолет исчертил синеву, пролетая…
Пьер Куртад с трубкой в зубах
Проходил по улице Правды
Москва была солнечная семнадцатого мая.
Семнадцатого мая, в пятницу
Я не смог прийти в дом номер 6
на бульваре Пуасоньер.
Не смог войти в холл «ЮМАНИТЕ»,
Встать у твоего изголовья,
скрестив руки
и наплакаться там вдоволь
как шестидесятилетний ребенок,
вместе с одной светловолосой женщиной.
Но Париж, как смерть, лежит на Пер-Лашез
семнадцатого мая.
17 августа 63 г. Париж
Вера моя, извини меня, если я так поздно пишу. Дальше буду по-французски, иначе очень трудно. Знаешь, я тоже все время думаю о тебе. Твое письмо очень меня взволновало, и если я сразу на него не ответила, то только потому, что хотела немножко успокоиться. Как ты? Как ты? Я бы очень хотела тебя видеть. Увы, так получается, что Москва – город, который мне ближе всего на свете. Но у меня сейчас нет сил приехать именно в Москву, потому что я окажусь там одна. Думаю, у тебя также с Парижем, хотя ты и не прожила тут с Назымом больше двух лет. И все-таки, если бы ты смогла сюда приехать, моя квартира была бы в твоем распоряжении, а твой приезд для меня стал бы огромной радостью.
Смерть Назыма, последовавшая так скоро за смертью Пьера, меня потрясла. Помнишь ли ты нашу маленькую поездку в Ленинград и эту снежную бурю, когда мы вчетвером возвращались в гостиницу из Эрмитажа? Я ужасно за них тогда боялась, впрочем, у меня всегда был страх. Мне кажется, у тебя тоже. Я до сих пор не могу окончательно поверить, что их нет. Пришли, если можно, ваши с Назымом фотографии. Не знаю, говорил ли тебе Макс Леон – я бы очень хотела получить подлинник стихотворения Назыма, посвященного Пьеру, и твой перевод… Меня бы это очень обрадовало.
Сейчас отдыхаю у друзей в деревне. После этого настанет возвращение. Надо будет снова жить, работать… Мы должны попытаться делать то, что хотели от нас они. Это трудно…
Пожалуйста, пиши мне время от времени. Я стану тебе отвечать, мы не будем так одиноки. Передай привет всем нашим друзьям. Тебя я люблю. Будь мужественной,Николь
Николь, я послала тебе стихи, написанные Пьеру рукой Назыма. Мы тоже были счастливы в твоем городе. Будь мужественной и ты.
На другой день, 17 мая ты приехал ко мне. Лицо твое было совсем без крови. – Ты уже знаешь, конечно! Ты можешь это представить? Он просто больше не существует… Помнишь, как мы поцеловались в дверях последний раз, и он сказал: «Не кури сигареты, Назым, пожалуйста. Надо постараться жить! А, Назым?» – и пошел. Я ехал сюда к тебе и всю дорогу думал о несчастной Николь. Мне так ее жаль! Есть ли у нее хорошие друзья в Париже? Как поступит с ней партия? Я полагаю, они не окажутся ханжами. Я ненавижу эти французские законы! Девять лет Пьер не мог добиться развода, потому что жена не хотела дать ему свободу. Он приехал в Москву с Николь, фактически бежал из Парижа сюда, где прошлое оставило его в покое. Они были здесь счастливы. И я думал, как хорошо, что я на тебе женился. Как это важно для меня сейчас, когда Пьер умер и не успел оформиться с Николь. К сожалению, мир еще так устроен, масса условностей! Приходится подчиняться. Я бы с ума сходил, если бы ты оказалась в положении Николь. Вот видишь, я все время говорю о ней, потому что ему уже ничего не нужно. Для Пьера важно, чтобы Николь выдержала е го см ерт ь…
Пьер – твое последнее наваждение. Лучше бы мы полетели в Париж. Там, рядом с Николь, ты бы, наверно, смог пережить его уход.
Мы с тобой шли молча. Было тяжело на душе. Твои руки цеплялись за все ветки, листья, сучки. Стояла жаркая напряженная весна. Природа задыхалась, изнемогала так, будто и у нее болело сердце.
Дошли до реки. Долго сидели на деревянных мостках у самой воды и говорили про Пьера. Ты ловил пальцами водоросли, опуская руку все глубже, забыв о часах… Я видела, что внутри тебя что-то повернулось и никак не может встать на место. Мне казалось, что ты все время крепко держишь в своей руке руку Пьера. Он вырывается, а ты не пускаешь. Тебе трудно, но от этого ты только сильнее сжимаешь свои белые пальцы. Ты говоришь медленно, с паузами, и мне легко представлять мелькающие в твоей голове картины. Все вспоминаешь его, вспоминаешь…До собственной смерти тебе, Назым, оставалось двадцать дней…
Как ты разозлился, когда через неделю узнал, что сделали с Николь на похоронах Пьера тобой уважаемые люди. – Почему я не был там?! – задыхался ты от ярости и презрения. – Как они могли поступить с ней таким образом, и особенно Арагон! Это все Эльза, ее рука! Вытащили к гробу официальную жену! Взяли под руки, повели за Пьером женщину, от которой он спасался в Москве, которая мучила его девять лет! Я ненавижу всякое лицемерие, но лицемерие коммунистов, да еще поэтов – я вынести не могу! Они шли за гробом Пьера, выкинув вперед знамена мещанской морали! Фарисеи! Отбросили любовь… Предали Пьера!
Последние недели перед вторым годом нашей разлуки уходят от меня, как уходит время. Я хотела, нет, не остановить ее, но хотя бы чуть-чуть задержать, чтобы отодвинуть это утро. Но неумолимые дни убегали от меня вместе с листками календаря. Чем ближе приближался ко мне этот день, похожий на пограничный столб, выкрашенный черно-белыми косыми полосами, тем больше я сжималась внутри, собираясь с силами пережить то, что, наверное, всем кажется давно пережитым. Два года назад во мне распустилась черная роза, тяжелая, с горячим запахом горя. Она, невянущая, живет во мне. Больно. Ее шипы врастают в меня все глубже. Но полосатый столб, нездешний цветок и боль – все это там, глубоко. Когда меня спрашивают: «Как вы живете?», отвечаю: «Хорошо». Я учусь у тебя не наваливать свою беду на чужие плечи… Да-да, конечно, Назым, я тоже сейчас подумала про него, нашего китайского друга.
Однажды этот писатель, очень славный человек, застенчивый и тихий, пришел к нам в гости. Вы с ним долго были знакомы, и отношения за давностью лет у вас сложились теплые, дружеские. Он сидел целый вечер. Ты замучил его расспросами. А после вспомнил, как в Пекине тебя пригласили в оперу.
– Было страшно скучно в театре, и я еле дождался конца. После спектакля признался товарищам: «Ничего не понял. Ужасно скучал! Такая музыка до меня не доходит, наверное, потому, что я турок и слух плохой…» Они не обиделись, сказали: «А вы завтра еще идите в нашу оперу. Вдруг завтра понравится?» Назавтра повторилось то же самое. И снова они попросили пойти еще разок. Так продолжалось вечность. Улыбаются, а вечером везут в оперу. На одиннадцатый или двенадцатый раз я как будто уловил мелодию, что-то стал разбирать в голосах… А потом однажды сидел в театре и вдруг поймал себя на том, что наслаждаюсь китайской музыкой, пением… Вот это было открытие! С тех пор, когда люди ругают что-нибудь из того, что мне дорого, я вспоминаю уроки китайской оперы и прошу своих знакомых проявить терпение.
Когда китайский друг уходил, ты спросил, как поживает его жена. И он с нежной улыбкой, словно о чем-то прекрасном, рассказал, что она три недели назад умерла мучительной смертью от неизлечимой болезни…
Ты обомлел от его улыбки больше, чем от внезапной новости. Подумал – вдруг он сошел с ума. Схватил его за плечи, встряхнул, прижал головой к своей груди, стал молить:
– Только не улыбайся, брат! Не улыбайся так, прощу тебя! Ведь ты любил ее, я видел… Ты не можешь не страдать…
– Да, – ответил китайский друг. – Очень. Но у нас считается недостойным омрачать своим горем другого человека, поэтому я улыбаюсь, дорогой Назым.
И он ушел, опять светло улыбнувшись на прощание…За три недели до твоего последнего дня мы сидели у обрыва на дачной террасе в Рузе и смотрели, как под нами течет Москва-река.
Ты был спокоен, задумчив, впрочем, как всегда на природе. Ты никогда не испытывал перед ней мелодраматических восторгов, но ощущал ее мощную независимую живую силу. Тебя тяготила ее власть и гнала в мир, созданный руками человека. Ты понимал города, как людей, и любил их всякие: южные, северные, большие и провинциальные. Вид поля, реки, леса подавлял тебя, вызывал чувство зависти, перемешанное со страданием. В лесу, у моря, на лугу ты острее чувствовал свою временность. А тебе хотелось жить.
Наши головы обернулись на звуки траурного марша. Они доносились из-за реки, с высокого зеленого холма. Ты встал, подошел к перилам террасы и, прислонившись к деревянной балке, смотрел туда, где поблескивали трубы оркестрантов.
– Уйдем, – попросила я.
– Я хочу видеть.
– Лучше уйдем, Назым.
– Ничего, милая, нам некуда уйти. Эти звуки найдут нас везде. Смотри, как много людей. Прыгают из грузовика на землю. Черные фигурки на зеленом. Красный гроб. Почему красный гроб? Что у вас это означает?
– Наверное, хоронят коммуниста. Или депутата. Или местного лидера.
– Значит, меня тоже положат в красный гроб?
– Наверняка.
– Интересно. Ты слышишь, как оркестр врет Шопена? Особенно труба. Слышишь, как он играет?! Должно быть, молодой парень, привык играть вечером на деревенских танцах… Возможно, для его карьеры – это первые похороны… Смотри, куда они уходят?
– На кладбище.
– Какая жара! Разве у вас в мае нормальна такая жара?
– Н е т, та к бы в а е т оч е н ь р ед к о…. М о ж е т быть, Назым, нам все-таки лучше уйти в лес, а? Пошли по нашей дорожке до старой сосны.
– Почему стало так тихо, Веруся? Почему оркестр больше не играет? Все? Кончено?!
– Нет, сейчас, наверное, говорят речи. Последние слова прощания…
– Кто?
– Люди, с которыми он работал, его начальство, его товарищи.
– А может быть, умерла женщина? – ты вдруг отреагировал на слово «он».
– Может быть…
Мы молчали и продолжали смотреть на зеленый холм, в деревьях которого скрывалось кладбище.
– Ты знаешь, в ГДР существует бюро похорон. Это очень смешно, вот послушай. Наши друзья немцы обожают порядок, все должно быть аккуратненько и удобно. Смерть тоже надо легко и просто упаковать. И они правы, черт возьми! Труп – какое он имеет отношение к тому человеку, который жил? Труп – это труп, и нужно с ним побыстрее покончить. Поэтому, если у тебя кто-то умер, ты сразу отправляешься в это бюро или звонишь по телефону: «Товарищи, очень прошу мне помочь». Тебя никто не ругает, не бросает трубки. Напротив, тебе рады. Ты называешь сумму, которую решил истратить на человека, продолжающего тебя мучить. Дальше ты говоришь, сколько человек тебе нужно для траурной процессии. Конечно, за дополнительную плату. Потом тебя спросят, нужны ли ораторы, чтобы сказать на панихиде речи о покойнике. Будут говорить только хорошее, и можно им заказать разные темы. Например, один скажет о его талантах, другой о его человечности, третий о деловых, производственных качествах и так далее, в зависимости от того, сколько у тебя денег. И все эти профессиональные похоронщики придут торжественно одетые, очень печальные. Бюро пошлет тебе гроб, цветы, и катафалк. Тебе нравится?
– Я не могу представить себя мертвой. Не хочу не двигаться, не чувствовать, ничего не делать, Назым. Можно мне жить? – смеюсь я.У-у, хочется выть… Проклятая смерть!
– Ты не можешь представить смерть? Вот что нас разъединяет! Я могу. Так ясно вижу. Свою, конечно. Могу тебе все рассказать. Потом сравнишь… Интересно будет наблюдать то, о чем ты уже знала. Во-первых, у нас дома я не умру. Вообще, я не думаю, что это случится в Москве. Значит, где-то в другой стране. В какой? Если ты будешь со мной – этого не сделаю ни за что! Просто не смогу тебя так напугать. Вот, миленькая, почему хочу всегда держать тебя за руку. Каждую минуту. Скорее всего, это может случиться в ГДР. Точнее, в Лейпциге. Значит, тебе позвонят оттуда на рассвете. Почему-то чаще всего уходят под утро… Тебе позвонят, ты сразу звони Симонову. Мы редко видимся, но я все-таки думаю, он будет тебе помогать… Я слушала тогда, а сама с ужасом думала о стихах, написанных тобой недели за две до этого разговора. В апреле ты читал мне и Акперу, и Музе, и нашим знакомым стихотворение «Мои похороны», читал с такой искренней жалостью к себе – и потому иронично. Да, Назым, в стихах ты ошибался редко.
Откуда вынесут мой гроб, из нашего ли двора? И как вы меня спустите с третьего этажа?..
– Ты отказываешься ехать в турецкое комподполье, – продолжал ты. – Место действительно невеселое. Кучки эмигрантов-неудачников, изображающих бравых революционеров… Больно видеть, с какой радостью ими командует наш лысый турецкий Карл Маркс… Есть что-то уязвимое в коммунистической идее, если ее, как мед, пятьдесят лет растаскивают по отнятым у народа берлогам напористые медведи под одобрительное жужжание помойных мух. Я устал видеть на каждом шагу выцветшие лозунги. Они полиняли не от погоды, а под разочарованными взглядами обманутых людей. С этой болью в сердце мы, последние романтики, уйдем из жизни… Без романтизма человечество задохнется, но у него есть опасная сторона – иллюзии. Мы не выполнили своей задачи во многом из-за собственных иллюзий. Мы виноваты, что нередко, пусть искренне, убаюкивали людей верой в светлое будущее вместо того, чтобы с помощью правды прекратить собачью жизнь многих народов уже сегодня. Но я не пессимист, миленькая моя женушка. Я уверен, что придут новые поколения романтиков и лучше нас взбунтуются против всяких одряхлевших догм. Общество обладает врожденным чувством свободы. Оно-то и толкает людей на непрерывные поиски истины, Вера моя…