Последняя ночь любви. Первая ночь войны
Шрифт:
Она никогда не показывалась с мужчиной (хотя я знал, что у нее обязательно должен быть любовник), и я при всех своих муках был втайне признателен ей за это, несмотря на то, что, со своей стороны, старался, чтобы она всегда видела меня только с женщиной.
В другой раз я встретил ее в ночном ресторане после театра. Она была в большой компании мужчин и женщин, очень хорошенькая и, по-видимому, веселая.
Я сначала заглянул в окно, чтобы убедиться, нет ли ее там, и не растеряться при неожиданной встрече (я теперь всегда поступал так в каждом ресторане), не выразить на лице все свое смятение, а встретить ее с безмятежной физиономией счастливого человека. А потом, чуть позже, заметить ее с умелым рассеянно-скучающим равнодушием. В тот вечер я был с молодой актрисой, известной более своей красотой (впрочем, шаблонной как прописи), чем талантом. Жена моя, которая вела оживленный разговор, побледнела и разом осеклась. Потом за весь вечер она не проронила ни единого слова. Так как у нее не хватало гордости скрывать свои переживания, она почти не сводила с нас глаз, пристально рассматривая мою спутницу. Когда я увидел, что она страдает, я почувствовал, как затягивается моя рана (для чего понадобились бы иначе месяцы и годы) буквально за несколько минут, — так вырастают растения под магическим взором факиров.
После ужина я проводил мою подругу домой. Меня до некоторой степени раздражала перспектива остаться у нее. Я уже предчувствовал, как придется потом, усталому, снова одеваться и выходить на улицу (мне обязательно нужно было с утра быть дома). И мне казалось, что объятия моих подружек не стоят этой усталости. Ибо за исключением того момента, когда они впервые сбрасывали с себя рубашку и я, как бы то ни было, ощущал творящееся чувственное чудо, все эти женщины ничуть меня не интересовали. Казалось, я держу в объятиях какие-то мягкие манекены.
Тем более эта актрисочка, считавшаяся красивой, казалась мне безвкусной, словно раскрашенная деревяшка. Все, что она говорила, было плоской и пустой болтовней, да к тому же она выражалась на каком-то закулисном жаргоне.
— Они мне не дают играть, словно бы я им роль провалила... вот так... — при этом «вот так» она делала короткий судорожный жест сжатой в кулачок рукой. — А ты видел Ницяскэ в ресторане? Он думает, что если он теперь обзавелся машиной...
Я с досадой думал, что запаздываю и теряю большую часть ночи, которая казалась мне драгоценной. Она была ни худа, ни толста, ни высока, ни миниатюрна, с грудями как ватные яблоки; тело без изящных нервных округлостей и без изъянов — как на фотографиях в журнальчиках, экономящих краску и заменяющих текст примитивными изображениями нагой натуры.
Я стал рассматривать ее внимательно, как человек, не испытывающий голода, разглядывает кушанье, которое ему не слишком нравится: тарелка плохо вымыта, соус водянистый, мясо на вид жесткое.
Потом мы все же проснулись в объятиях друг друга. И мне в этот момент снова предстала в воображении женщина, из-за которой я столько страдал.
Однажды в апреле, в обеденный час я встретил мою жену в большом магазине на Каля Викторией. Ей упаковывали кучу всяких покупок. Хотя мысль о том, как она будет обедать со своими друзьями, причинила мне затаенную боль, я с улыбкой поздоровался:
— Ты, я вижу, покупаешь столько вкусных вещей, а меня не приглашаешь?
Я, разумеется, шутил, но, если б она действительно меня пригласила, право, не знаю, как бы я поступил. Она приветливо протянула мне изящную нежную руку, благоухавшую французскими духами «Quelques fleurs», тогда бывшая редкостью.
— Нет... я тебя не приглашаю... ты плохо себя ведешь.
Я ответил с явным желанием ни во что не углубляться:
— Я — самый примерный на свете мальчик. Она в это время распорядилась, чтобы приказчик принес паштет из гусиной печенки.
— Для этого господина.
И, дружески улыбнувшись с лукавым огоньком в глазах, ушла домой, поспешно расплатившись, словно весенний цветок в своем серо-пепельном костюме.
Как далеки были те времена, когда она беспокоилась, чтоб я не забыл купить любимые вкусные вещи. И все же теперь ее шутливое вмешательство в мое меню носило оттенок живой чувственной прелести, которая доставила мне радость.
После этого я не видел ее недели две-три и строил тысячи гипотез, терзая сам себя.
Однажды бывший соученик по университету, в свое время друживший и с ней и со мною, ныне журналист, ведущий жизнь богемы, сказал мне с недоумением и даже несколько ядовито:
— Милый мой, твоя жена, оказывается, малость неблагодарна. Сегодня я встретил в ломбарде — у меня там свои дела — ее тетку: она закладывала кольцо. Ты скажи жене — пусть не забывает, что она выросла в доме у этой самой тетушки.
Мой приятель, очевидно, был совершенно не в курсе наших дел.
Я стал разузнавать у знакомых, и оказалось, что моя жена уже две недели больна и лежит в постели. Я купил несколько книг, букет цветов и написал записку в несколько строк, без обращения:
«Я узнал, что ты больна. Я чрезвычайно этим огорчен. (Я нарочно завысил тон, чтобы эти слова выглядели условностью.) Посылаю тебе книги Анатоля Франса и Уайльда, которых ты так любишь, чтобы время проходило незаметнее. Буду тебе признателен, если ты сообщишь в чем нуждаешься, через посыльного, который принесет тебе эти строки.
Дружески, с пожеланием здоровья. Ш.».
Я поджидал ответа, мучимый суеверными приметам!!, хотя я и соблюл их при отсылке письма. Я дал его старому чернявому посыльному с большими усами, который всегда удачно выполнял поручения. Записку я написал не дома, а прямо в табачной лавочке и велел не приносить мне ответа домой: у меня было предчувствие, что мне никогда не видать на моем столе белого конверта с добрым ответом, не получить его из рук служанки. Я никак не мог себе представить, как это она скажет: «Пришел посыльный с письмом» — и оно окажется благоприятным. Я сказал старику, что примерно через час зайду туда, где он обыкновенно ждал поручений. Он вернулся только через два часа. Я нервно разорвал конверт и стал читать записку, облокотясь на металлический барьер у ярко освещенной витрины со шляпами и галстуками. Ее записка, как и моя, тоже была без обращения.
«Я действительно больна уже почти две недели, но думаю, что это не очень серьезно. Мне ничего не нужно, большое спасибо, но книги и цветы доставили мне большое удовольствие. Все друзья присылали мне цветы, их у меня полно, но сирень сейчас — самый красивый цветок.
С благодарностью, Э.».
Я принялся расспрашивать посыльного о подробностях. Он долго звонил, потом стал стучать в открытое окно (в доме тетушки окна выходят во двор), и в конце концов к окну подошла старая дама. Молодая дама лежала в постели. Чтобы написать мне, она подложила под бумагу книгу.
Затем он счел нужным попросить прощения:
— Вы, барин, дали мне на чай золотой. Я им сказал, что мне уплачено, но она меня не отпустила, пока я не взял денег. Я это говорю, чтоб вы не подумали, будто я беру деньги, а те думают, что мне не плачено. Ведь вы меня знаете.
— Ты заглянул в окно? Она лежала на кровати?
— Да, барин, это точно могу сказать: кровать большая, дубовая, двуспальная а на стене два портрета: офицер и барыня.
— А много цветов было в комнате?
— Цветов? Цветов, говорите? Нет, не было их, — повторил он, немного подумав.
Я решил, что он лжет, угадав мое затаенное желание и пойдя ему навстречу.
— Как же, брат, не было цветов?
— Да я хоть бы один увидел... может, они потом будут...
— Ох и хитрая женщина, дорогой мой.
Я до самого вечера раздумывал, не отправиться ли туда самому и не кончить ли дело миром. Но потом сказал себе, что такой поступок с моей стороны ничем не оправдан и нет никаких признаков, позволяющих считать, что она пойдет на примирение. И когда я снова вспомнил ту февральскую ночь, у меня ожесточилось сердце и я решил, что все кончено раз и навсегда.