Последняя ночь любви. Первая ночь войны
Шрифт:
Она так далеко не заходила, это верно, но и не менее верно то, что в конечном итоге пострадавшим ощущал себя я.
Она сочла нужным отплатить мне сторицей, как только мы снова оказались с ним в одной «компании». Она все время сидела чуть ли не в его объятиях. «Это всего лишь наказание, — думал я, — а уж если она хочет меня наказать, значит, ей не безразлично, что я однажды предпочел ей другую женщину, следовательно, она меня любит». Но все же это зрелище было мне невыносимо. Как бы я себя мысленно не успокаивал, у меня не было сил смотреть, как чужой мужчина обнимает любимую мною женщину. Я сказал об этом моей соседке по столу — той самой, с которой сидел прошлый раз, — наблюдавшей за мной с улыбкой.
— А если бы вы любили актрису, которая должна по ходу действия страстно обнимать партнера и жарко целовать его в губы?
Вздрогнув, я ответил ей с неподдельной искренностью:
— Думаю, что никогда не мог бы полюбить актрису.
Я подошел к угловому дивану, где сидела моя жена, и ," сказал, что мы уходим домой.
— Как? Так рано? Нет, побудем еще немного.
— Нужно уходить, у меня завтра много работы.
— Нет ... нельзя так ... нет ... посидим еще ... на нас обидятся, если мы так скоро уйдем. Это невежливо. — Она взяла из сумки зеркальце и начала пудриться.
— Невозможно.
Я тем не менее подождал еще пятнадцать минут. Мной владел какой-то лихорадочный страх.
— Милая, я не могу больше оставаться ни минуты.
— Нет же ... надо еще побыть здесь ... я хочу, чтобы мы еще немного посидели. — Она подкрашивала губы.
— Я ухожу.
— Уходи без меня.
Я взглянул на нее на сей раз с полным спокойствием.
— Элла, ты понимаешь, что говоришь?
— Прошу тебя ... посидим еще.
— Невозможно. Мы ни в коем случае не можем остаться. Она смотрела на меня широко раскрытыми, потухшими глазами, нахмурив лоб.
— Раз так, я не пойду.
— Элла, я тебя еще раз спрашиваю ... Хорошенько подумай о том, что делаешь. Если я уйду домой один, это будет означать, что мы пошли по определенному пути, с которого нельзя будет уже свернуть.
Мысль о том, что моя жена могла бы вернуться одна, на рассвете, казалась мне чудовищной.
Я еще раз взглянул на нее, как бы подписывая приговор, и удалился. Я прождал ее на улице десять минут, но напрасно, Я знал, что в одной из маленьких гостиниц живет довольно хорошенькая кокотка — крупная, очень вульгарная женщина. Я попросил ее одеться, привел к себе домой и обнаженную положил в постель, видевшую всю боль, все безумие и все слезы моей любви.
Моя жена пришла часа через два. Не знаю, доложила ли ей обо всем служанка, но, поняв, в чем дело, она пришла в ужас, не поверила своим глазам и рухнула в кресло. Затем, разъярившись, она хотела наброситься на ту женщину, которой, впрочем, нечего было бояться.
— В моей постели уличная девка?
Та ответила с вызывающей, пошлой рассудительностью:
— Сами бы спали на своей кровати, мадам, чем невесть где шляться по ночам.
«До чего мы дошли!» — подумал я с болью в сердце.
Я объяснил жене, что, если она поднимает скандал и этот случай станет достоянием широкой публики, меня, конечно, сочтут безумцем, но над ней будут хохотать, как над обезьянкой на ярмарке. Она ушла, хлопнув дверью с такой силой, какую я в ней не подозревал.
Всю ночь я с отчаянной яростью обладал телом чужой женщины, желая доказать себе, что все, чем дарит одна, можно получить и от другой, и смешно так жестоко страдать из-за сущих пустяков. И как будто утвердился в таком мнении. Первые три-четыре дня во мне еще кипела злость, и я легко переносил отсутствие жены. Но потом я стал строить самые различные предположения о том, что она теперь думает и чувствует. Зная, что она любит другого, я полагал, что она не очень огорчена дюйм поведением, и считал себя вправе так поступать, и даже радовался, что последнее слово осталось за мной. Я спрашивал себя, увидимся ли мы с ней снова, встретимся ли для того, чтобы вернуть прежние отношения, подобно тому как, просыпаясь утром после кошмарного сна, снова начинаешь жить прерванной вечером жизнью. И я чувствовал, что этому не бывать, я не представлял себе возможного примирения, так же, как сейчас не могу вообразить, что вдруг стал бы президентом одной из южноамериканских республик.
Прошла неделя, и я ощутил потребность непременно увидеть ее, однако упрямо отвергал любой предлог для встречи. Тем не менее я отыскал одну из ее приятельниц, чтобы окольными путями выведать кое-что о ней, узнать, придает ли она какое-либо значение этим событиям, изменившим все и равносильным для меня движению планет. Но узнать ничего не удалось. Мои надежды встретить ее на улице и изучить ее новую улыбку не оправдались, и я стал обходить рестораны. Еще в дверях у меня начинало сильно биться сердце, в зале я оглядывал всех женщин, сперва бегло, затем все пристальнее, боясь ошибиться из-за модных шляп с большими полями. Когда я в очередной раз убеждался, что ее нет, мной овладевала смертельная тоска, я ощущал вокруг себя пустоту. Я жаждал увидеть эту головку греческой статуи, белокурую, с голубыми глазами, всегда таящими что-то новое, выяснить, смотрит ли она на меня с ненавистью или с равнодушием. По непонятной воле злого рока я ее нигде не встречал. Я снова стал общаться со всеми ее приятельницами и даже стал любовником одной из них, лишь бы получить какие-нибудь известия. Но как только заходила речь о моей жене, никто мне не говорил ни слова — видимо, из осторожности («Неизвестно, как все это дело обернется!») — все они уклонялись от разговора на эту тему, и даже если я, как бы невзначай, выспрашивал подробности (с равнодушным видом, иначе не было бы никаких шансов на успех), никогда не получал ясного ответа. Я старался довести до ее сведения, что я прожигаю жизнь, очень доволен, но все эти вызывающие действия походили на письма, доверенные плохо работающему почтовому отделению. Я не знал, дошли ли они до нее, а еще меньше мог знать, что она обо всем этом думает, если ей что-то стало известно.
И речи не могло быть о том, чтобы пойти домой к ее тетушке. Никогда я не простил бы себе такой слабости, да и вряд ли бы я так поступил, настолько был непреклонен в мыслях. Я стал напрашиваться на приглашения в семьи, где она могла оказаться в гостях, но каждый раз терпел неудачу. Наконец подавленная настоятельная необходимость увидеть ее отравой разлилась по всему организму. Я почти ничего не мог есть. Стоило мне мельком увидеть на улице такое же платье, какое носила она, у меня ком становился в горле и в желудок будто опускался камень. Я сильно похудел, был бледен, как малокровный, и боялся, как бы она не узнала, что я чахну из-за нее. Я стал предаваться кутежам, чтобы, услышав об этом, она решила, будто я осунулся из-за бесконечных оргий. На четвертой неделе мой приятель-врач и профессор-консультант высказали предположение, что у меня язва пищевода. А ее я все еще нигде не видел, она будто сквозь землю провалилась.
И все-таки я ее встретил на скачках, накануне закрытия сезона. Стояла сильная жара, народу было много, пыльная, потная, утомительная духота висела над ипподромом. Я увидел ее до того, как она успела меня заметить. Меня словно окатило с ног до головы горячей волной, и я тотчас же подхватил одну из бесчисленных женщин весьма сомнительного, но не явно легкого поведения, из тех, которые просят мужчин поставить за них на лошадку, конечно, не давая денег; с беспечным, веселым видом, весь сияя, я прошел вместе с этой женщиной мимо моей жены, которая стояла у тотализатора, опершись о белую решетку. Когда мы снова прошли мимо нее, она уже сидела на стуле, вся сжавшись, и смотрела на нас страдальческими глазами. Казалось, она испытывала невыносимую муку. Она, видимо, и не старалась скрыть свое состояние, в тот момент ей все было безразлично. Глубокая радость, словно солнце, осветила мою душу. Я видел, как она неподвижно просидела там до конца скачек с таким же грустным видом. И тут впервые со мной заговорили о ней. Одна общая приятельница спросила, как я могу быть таким бессердечным ... А я, которому так хотелось броситься к ней, обнять, спросить с пылкой страстью: «Ну зачем, зачем ты все это затеяла?», — я еще раз прошел мимо нее, весьма дружелюбно поклонился, а она в ответ лишь заглянула мне в глаза, не улыбнулась, ни один мускул не дрогнул на ее лице; словно белая косуля, в которую вонзили нож.
Несколько дней спустя я встретил ее у газетного киоска на площади Независимости. Она расплачивалась за купленный журнал мод и тут увидела меня и поняла, что я остановился, поджидая ее. На ее лице я прочел не радость, а удовольствие. Она прикусила с несколько вульгарным удовлетворением нижнюю губу, будто говоря, выиграв пари: «А, наконец-то, сударь!» В остальном беседа, приправленная нарочито легкомысленной и пошловатой иронией, придающей ей оттенок как нежности, так и равнодушия, получилась приятной: «Я надеялся, что ты подурнеешь, расставшись со мной». — «Да ... кстати ... у меня сегодня утром было хорошее предчувствие». — «Ты покрасила волосы перекисью? Впрочем, нет, это из-за солнца». — «Насколько мне известно, не красила. Вероятно, все дело в солнце». — «Оно снова засияло только ради тебя». — «Что же делать, когда на нашем пути появляются упрямцы, которые никак не хотят уступать, мы вынуждены искать сообщников». Но, к моему удивлению, она тоже пыталась расспрашивать меня: «Тебе удалось еще кого-нибудь обольстить?» — и при этом голос у нее дрожал так, будто она актриса, впервые вышедшая на сцену. «Я хочу нанять пролетку». Было около половины первого. Ее тетушка жила на улице Оларь. Мы пошли вместе пешком, на стоянке у университета, к моей радости, не было ни одной свободной пролетки. Она сказала мне, что намеревается снова поступить в университет, что она гостила три недели у бабушки в Васлуй. Увидев, что около министерства земледелия медленно движется пустая пролетка, я немного перетрусил, но она на нее даже не посмотрела. «Это твое голубое платье? Оно мне казалось не таким ярким». — «Ты что, уже и моих платьев не узнаешь?» И наши души витали над словами, они то замирали, то снова взлетали, словно рой мотыльков, порхающих над цветком, который бережно несут в руках. На площади Росетти расставание было неминуемо — там большая стоянка пролеток и автомобилей. Она остановилась на тротуаре ... и у меня внутри все застыло ... но она пропустила одну пролетку, другую окликнула недостаточно громко и затем повернулась ко мне, продолжая беседу. Часа в два мы добрались до дома тетушки ... но, словно и не заметив, что уже пришли, двинулись дальше и, пройдя шагов двести, повернули обратно, и так до начала четвертого. Ни за что на свете ни один из нас не попросил бы другого не уходить. Мы оба делали вид, что очень торопимся, что видимся лишь мельком.
— Да, нелегко с тобой расставаться, — я говорил истинную правду, но произносил это с улыбкой, чтобы придать моим словам оттенок плоской шутки. — Целую ручки.
— Боже мой! Тетя будет сердиться. Но мне все равно. — Она провела языком по пересохшим губам, ее голубые глаза, словно налитые росой, смеялись.
В этот сухой, знойный день, когда подошвы вминались в размякший асфальт, будто в мягкую резину, я возвращался домой голодный; разглядывая усталых извозчичьих лошадей и зашторенные окна большинства домов в час послеобеденного отдыха, я испытывал легкую приятную грусть. Я чувствовал, что эта женщина принадлежит мне, — именно эта женщина, единственная и неповторимая, как мое второе «я», как моя мать, — и мне казалось, что мы знакомы с сотворения мира, прошли вместе все этапы его развития и вместе уйдем в небытие.