Посторонний. Миф о Сизифе. Калигула. Записные книжки 1935-1942
Шрифт:
– Она умерла, – выдавил он из себя с большим усилием, увидев Мерсо.
Это было правдой, только с момента ее смерти утекло немало воды.
Кардона был глуховатым, наполовину немым, злым и грубым человеком. До сих пор он проживал вместе с сестрой. Но, устав от его злобы и деспотизма, она переехала к детям. А он остался один, беспомощный настолько, насколько только может быть беспомощным мужчина, которому предстояло научиться самостоятельно вести свое хозяйство и готовить еду. Сестра его, однажды столкнувшись с Мерсо на улице, рассказала о ссорах с Кардоной. Ему было тогда тридцать лет, ростом он не вышел, но был ладный, довольно недурной наружности. С детства он жил с матерью. Она была единственным человеком, перед которым Кардона скорее из суеверия, чем осознанно, испытывал некоторую робость. Он любил мать своей неразвитой душой, то есть жестко и порывисто в одно и то же время, и лучшим доказательством его привязанности к ней были подтрунивания над пожилой женщиной, когда он на чем свет стоит клял в ее присутствии кюре и Церковь. Кардона так долго оставался при матери, что это означало его неспособность внушить другой женщине хоть сколько-нибудь серьезного чувства. Редкие связи и походы в публичный дом позволяли ему все же считать себя мужчиной.
Мать умерла. С этого момента он проживал с сестрой в комнате, которую им сдал Мерсо. Оба были одиноки, тянули, как могли, лямку беспросветной и неуютной жизни. Общение друг с другом давалось им с трудом. А потому они порой дни напролет не произносили ни одного слова. Но вот и сестра сбежала от такой жизни. Он был слишком горд, чтобы жаловаться и просить ее вернуться, и жил один. По утрам завтракал в кафе, ужинал дома колбасными изделиями. Сам стирал свое белье и синюю рабочую форму. Но комнату запустил до последней степени. Порой, особенно вначале, по воскресным дням он вооружался тряпкой и пытался привести помещение в порядок. Но мужская неопытность в этих делах подводила его, и какая-нибудь заплесневелая кастрюля на камине, прежде украшенном цветами и безделушками, свидетельствовала о полной запущенности. То, что он называл наведением порядка, на самом деле состояло в том, чтобы скрыть беспорядок, а именно накрыть подушками какие-то тряпки, выложить на буфет кучу самых причудливых предметов, ну и все в таком духе. А кончилось тем, что это ему надоело, он перестал даже стелить постель и спал со своей собакой на грязном и вонючем белье. Его сестра сообщила Мерсо: «В кафе он еще хорохорится. Но хозяйка сказала мне, что видела, как он плачет, стирая свое белье». И впрямь, каким бы толстокожим ни был этот человек, но и его проняло – ужас охватывал его в иные часы, заставляя измерить степень своего одиночества и ненужности. Сестра жила вместе с ним, по ее словам, разумеется, из жалости. Но он мешал ей встречаться с тем, кого она любила. В их возрасте это, конечно, не имело большого значения. Тот человек был женат. Он приносил для любимой цветы, сорванные с изгородей в предместье, апельсины и ликеры, которые доставались ему в качестве выигрыша на ярмарках. Конечно, он не был красавцем. Но с лица воду не пить, а он был таким славным. Она дорожила им, как и он ею. Разве любовь это что-то другое? Она стирала ему и старалась, чтобы он выглядел чистеньким. У него было обыкновение носить на шее платки, сложенные треугольником: она отстирывала их до невероятной белизны, и это составляло предмет ее гордости.
А брат был против того, чтобы ее друг бывал у них. Им приходилось видеться тайком. Однажды она все же приняла его дома. Брат застал их, разразился страшный скандал. Платок, сложенный треугольником, так и остался лежать в грязном углу комнаты, а сестра укрылась у сына. Мерсо пришла на ум история с платком, когда он взирал на запущенное донельзя помещение.
Когда-то бочара жалели за то, что он так одинок. Он делился с Мерсо своим намерением жениться. Речь шла о женщине старше его. Она, видно, испытывала тягу к ласке молодых и сильных рук… И получила их до женитьбы. Некоторое время спустя он отказался от своего намерения, заявив, что она слишком стара для него. И остался в одиночестве. Мало-помалу грязь взяла его в осаду, пошла на приступ, забралась в постель, а затем засосала его бесповоротно, как трясина. Жилье стало слишком уродливым даже для него. А для бедного человека, которого тошнит от собственного незавидного угла, всегда готов более доступный, богатый, освещенный и встречающий его с распростертыми объятиями дом: кафе. Кафе в этой части города были особенно оживленными. В них царило стадное тепло, являющееся последним прибежищем от ужасов одиночества и его подвохов. Молчаливый бочар обрел тут свой новый дом. Мерсо видел его в кафе каждый вечер. Бочар допоздна тянул с возвращением в мерзкую комнату. В кафе он обретал свое место среди людей. Но в этот вечер, видимо, не помогло и кафе. И вернувшись домой, он достал фотографию и попытался пробудить в себе отзвуки былого, ушедшего в небытие. Заново обрести ту, которую любил и над которой подшучивал. Оставшись один на один с бессмысленностью своей жизни, собравшись с последними силами, он осознал, каким счастьем было его прошлое. Так, во всяком случае, приходилось домысливать; при соприкосновении этого прошлого и жалкого настоящего он заплакал, а значит, высеклась искра божья.
Как всякий раз, когда он сталкивался с непроизвольным проявлением чувств, Мерсо был бессилен помочь и в то же время преисполнен уважения к животной боли другого человека. Он уселся на грязную и смятую постель и положил руку на плечо Кардоны. На покрытом клеенкой столе перед ним в беспорядке стояли спиртовка, бутылка вина, ящик с инструментами, валялись крошки хлеба и кусок сыра. Потолок был затянут паутиной. Мерсо, со смерти своей матери ни разу не входивший в эту комнату, меркой грязи и запущенности оценивал путь, пройденный этим человеком. Окно, выходящее во двор, было закрыто. Другое чуть приоткрыто. Керосиновая лампа с подвесками в виде миниатюрных игральных карт отбрасывала ровный круг света на стол, ноги Мерсо и Кардоны и стул, стоящий у противоположной стены. Кардона между тем взял фотографию в руки, стал смотреть на нее, целовать и все приговаривал голосом не совсем здорового человека: «Бедная мамочка». Но жалел при этом себя. Его мать была похоронена на безобразном кладбище на другом конце города, которое Мерсо хорошо знал.
Перед тем, как уйти, он сказал, старательно выговаривая слова, чтобы быть понятым:
– Не-нужно-так-убиваться.
– Я потерял работу, – не без труда выговорил Кардона и, протянув фотографию Мерсо, треснувшим голосом добавил: – Я любил ее. – Мерсо перевел: «Она любила меня». Следующие слова – «Она умерла» – Мерсо понял как «Я одинок». – Я сделал этот бочонок ко дню ее ангела». – Кардона махнул рукой в сторону каминной полки, где стоял маленький деревянный бочонок, покрытый лаком, с медными обручами и блестящим краником. Мерсо выпустил плечо Кардоны, и тот повалился на грязные подушки. Из-под кровати донесся глубокий вздох, пахнуло чем-то непереносимо гадким. Оттуда медленно, разминая затекшие члены, вылез пес. Он положил на колени хозяина квартиры свою голову с длинными ушами и золотистыми глазами. Мерсо смотрел на бочонок. В этой гнусной комнате, где учащенно дышал нездоровый человек, чувствуя, как на него всем своим жарким телом навалился пес, Мерсо впервые за долгое время ощутил безысходность, которая поднялась внутри, как морской прилив. В нем нарастало отчаяние, он закрыл глаза. Сегодня перед лицом одиночества и горя его сердце говорило: «Нет». Он ощущал, что единственным подлинным в нем был его бунт, а все остальное было убожеством и самовлюбленностью. Улица, на которой вчера кипела жизнь, все еще полнилась звуками. От садов под террасой к окнам поднимался запах травы. Мерсо предложил Кардоне сигарету, и они молча закурили. Прошли последние трамваи, а с ними еще живые воспоминания о людях и огнях. Бочар прилег, и вскоре из его носоглотки, забитой невыплаканными слезами, донесся храп. Пес, свернувшись клубочком у ног Мерсо, порой вздрагивал и повизгивал, видимо, ему что-то снилось. Стоило ему пошевелиться, запах псины ударял в нос Патрису. Он прислонился к стене и пытался сдержать поднимавшийся в сердце бунт против жизни. Лампа коптила, дымила и наконец потухла, наполнив комнату удушливым запахом гари. Мерсо задремал, но вскоре открыл глаза и уставился на бутылку с вином. С большим усилием встал, подошел к окну в глубине комнаты и замер. Из самой сердцевины ночи к нему, через определенные промежутки молчания, летели призывы. Где-то на самом краю дремавшего мира зазвучал долгий корабельный сигнал, зовущий людей к отплытию, к тому, чтобы начать все по новой.
На следующий день Мерсо убьет Загрея, вернется к себе и проспит всю вторую половину дня. Проснется в лихорадке. Вечером доктор найдет, что он болен гриппом. Коллега по работе придет справиться о его здоровье и, уходя, захватит с собой его заявление об отпуске. Несколькими днями позже все устроится и со смертью Загрея: статья в газете, расследование… Все подтвердит версию самоубийства. Придет Марта и, вздыхая, скажет: «Бывают дни, когда хотелось бы быть на его месте. Но иногда требуется больше храбрости, чтобы жить, нежели чтобы убить себя». Неделей позже Мерсо отправится на пароходе в Марсель. Для всех он уедет на отдых во Францию. Из Лиона Марта получит письмо, в котором ей будет объявлено о разрыве отношений, отчего пострадает только ее самолюбие. Заодно он сообщит ей, что ему в центральной Европе предложено исключительно заманчивое место. Марта напишет Мерсо до востребования о том, как тяжело ей дается расставание с ним. Это письмо никогда до него не дойдет, поскольку на следующий день после своего приезда в Лион его свалит жесточайшая лихорадка и он уедет на поезде в Прагу. В письме Марта сообщала, что после нескольких дней пребывания в морге тело Загрея предано земле и что потребовалось большое количество подушек, чтобы укрепить тело в гробу.
Часть вторая. Сознательная смерть
Глава 1
– Я бы хотел снять номер, – сказал вошедший по-немецки.
Портье, стоящий у доски с ключами, был отделен от холла гостиницы широким столом. Он внимательно оглядел приезжего: тот был в широком сером плаще и говорил, отвернув голову в сторону застекленной входной двери.
– Разумеется, сударь. На ночь?
– Нет, не знаю.
– Есть номера по восемнадцать, двадцать пять и тридцать крон.
Взгляд Мерсо был устремлен на улочку за стеклом. Он держал руки в карманах, голова не покрыта, волосы взлохмачены. В нескольких шагах слышался лязг трамваев, спускавшихся по Вацлавскому проспекту.
– Какой номер вы желаете, сударь?
– Не имеет значения, – ответил Мерсо, не отрывая взгляда от входной двери.
Портье снял ключ с доски и подал его гостю со словами «Номер двенадцать».
– Сколько стоит этот номер? – поинтересовался Мерсо, словно вдруг очнулся ото сна.
– Тридцать крон.
– Дорого. Я бы хотел номер за восемнадцать.
Портье, не говоря ни слова, снял другой ключ и обратил внимание постояльца на медную звезду, висевшую на нем: «№ 34».
Поднявшись в номер, Мерсо снял пиджак, ослабил галстук, не развязывая его, и машинально засучил рукава рубашки. Шагнул к зеркалу, висящему над умывальником, и увидел там осунувшееся лицо, слегка загоревшее в тех местах, которые не были покрыты многодневной щетиной. Его волосы, не знавшие щетки все то время, что он провел в дороге, падали в беспорядке на лоб, две глубокие морщины между бровями придавали его взгляду серьезное и мягкое выражение, которое его поразило. Только тогда ему пришло в голову оглядеться в жалкой комнатушке, составлявшей единственное, чем он владел на сегодняшний день. Липкие миры нищеты составили целую географическую карту на отвратительных обоях с большими желтыми цветами по серому фону. За огромной батареей повисли лохмотья жирной грязи. Выключатель был разбит, из него торчали медные провода. Над дешевой кроватью из древесно-стружечного материала свисал электрический провод, усеянный дохлыми мухами и заканчивающийся липкой лампочкой без абажура. Постельное белье, как убедился Мерсо, было свежим. Он достал из чемодана свои туалетные принадлежности и расставил их на умывальнике. Затем собрался было вымыть руки, но, открыв кран, снова закрыл его, отчего-то предпочитая сначала распахнуть окно, на котором не было занавесок. Оно выходило на задний двор с прачечной, образованный стенами других домов, у которых были не окна – оконца. На одном из них сохло белье. Мерсо лег и тут же заснул. Проснулся он в поту, разбитый и какое-то время кружил по комнате. Затем закурил, сел и тупо уставился на измятые брюки. Во рту было горько – от сна и от сигареты. Он снова оглядел комнату, почесывая под рубашкой бока. Перед лицом до такой степени запущенного помещения и собственного невообразимого одиночества его даже охватило чувство умиления. Оторванность ото всего, что было раньше, даже от лихорадки, четкое осознание всей нелепости и убожества, которые таятся в глубине даже самых благополучных жизней, послужили тому, что здесь, в этой самой комнате, перед ним вставало постыдное и тайное лицо свободы, которая рождается из чего-то подозрительного и контрабандного. Вялые тягучие часы, слагаемые времени, булькали вокруг него, словно болотная жижа под ногами.
Раздался яростный стук в дверь, Мерсо встрепенулся и вспомнил: его разбудил такой же стук. Он открыл дверь и оказался лицом к лицу с низеньким рыжеволосым старичком, сгибающимся под тяжестью двух чемоданов, казавшихся огромными по сравнению с ним. Он задыхался от душившего его гнева, брызгал слюной сквозь редкие зубы, кляня, судя по всему, хозяина чемоданов. Мерсо вспомнил, что у одного из чемоданов, самого большого, сломана ручка и нести его – смертельный номер. Он хотел извиниться, но не знал, как выразить свое сожаление по поводу того, что носильщик оказался в летах. Только он начал подбирать слова, как старичок перебил его:
– С вас четырнадцать крон.
– За один день хранения? – удивился Мерсо.
Из долгих объяснений ему все же удалось понять, что старик взял такси. Он не посмел сказать, что и сам мог бы воспользоваться услугами такси, и заплатил, чтобы прекратить дальнейшие пререкания. Когда дверь за старичком закрылась, он почувствовал, как необъяснимые слезы подступают к горлу. Городские часы где-то совсем рядом пробили четыре. Значит, его сон длился два часа. Он понял, что от улицы его отделяет только дом, расположенный напротив, и кожей почувствовал, что там течет жизнь, глухая, таинственная, следующая своим законам. Рассудил, что самым лучшим сейчас будет отправиться на прогулку. Перед тем как выйти, долго мыл руки. Потом снова сел на край постели и с помощью пилки тщательно обработал ногти. Во дворе раздались два или три автомобильных гудка, таких резких, что Мерсо вскочил и вновь приблизился к окну. Только тут он увидел, что под домом напротив имеется крытый проход, который ведет на улицу. По-видимому, все уличные голоса, все звуки непостижимой жизни с той стороны дома, все шумы, производимые людьми, у которых были адреса, семьи, разногласия с родней, предпочтения в еде, хронические заболевания, весь гул человеческого муравейника, каждый из членов которого был неповторим и обладал своим голосом, навсегда разлученным с уродливым сердцем толпы, – словом все это проникало через крытый проход во двор и поднималось вверх, к окнам Мерсо, чтобы лопнуть там, подобно мыльным пузырям. Он ощутил, что от чувства собственной проницаемости, своей чуткости к каждому знаку, подаваемому миром, в нем образовалась глубокая трещина, через которую к нему проникала жизнь. Он снова закурил и с лихорадочной поспешностью стал одеваться. Когда застегивал пуговицы на пиджаке, от дыма защипало глаза. Он вернулся к умывальнику, протер глаза и обнаружил, что не причесан. Да вот только куда-то подевалась расческа. Во сне волосы спутались, и, как Мерсо ни старался привести их в порядок, у него ничего не вышло. Он спустился вниз, как был, непричесанным: спереди волосы падали ему на лицо, а сзади были спутаны. Мерсо чувствовал, что стал меньше ростом. Выйдя из гостиницы, он обошел ее, чтобы отыскать тот проход, который заметил из окна. Пройдя по нему, оказался на площади у старой ратуши, чьи готические стрелы, равно как и стрелы храма Девы Марии перед Тыном вырисовывались на темнеющем небе в душном вечернем воздухе Праги. Многочисленная толпа заполонила улочки с аркадами. Мерсо ловил взгляды проходящих женщин, надеясь, что хоть один из них позволит ему счесть себя еще способным сыграть в тонкую и трогательную игру под названием жизнь. Но люди, находящиеся в добром здравии, обладают природным даром избегать чрезмерно возбужденных взглядов. Дурно выбритый, непричесанный, со взглядом затравленного зверя, в измятых брюках и такой же рубашке, он утратил ту чудесную уверенность в себе, какую дарует хорошо подогнанный по фигуре костюм или автомобиль. Свет в городе уже приобретал медный вечерний оттенок, но еще задерживался на золоте барочных куполов, возвышавшихся над площадью. Он вошел в собор, навстречу ему пахнуло затхлым воздухом, сел на лавку. Свод тонул во тьме, но с золотых капителей лился позолоченный таинственный свет, который затекал в каннелюры колонн, делая различимыми упитанные лица ангелов и усмехающихся святых. Благость, да, благость, несомненно, царила здесь, но такая горькая, что Мерсо отбросило к выходу; стоя на ступенях собора, он вобрал в себя посвежевший воздух ночи, в которую собирался окунуться. Еще мгновение, и он увидел, как между шпилями Тынского храма зажглась во всей своей чистой первозданности первая звезда.