Потому, что люблю
Шрифт:
«Не могу, Еажные дела...»
— Он почти никогда дома не сидит,— вздохнула Серафима Антоновна. — Я привыкла... Скучно ему со мной, дело молодое...
Она рассказывала о своем муже, весь вечер рассказывала:
— Я до сих пор Гришину подушку рядом кладу. Потянусь к нему, сонная, а рука в холодную стенку уткнется... Вы уж извините, что я о своем да о своем.
— Пожалуйста, рассказывайте! — в один голос попросили Надя и Алексей; они понимали — женщине хочется в такой день рассказать кому-то о своей жизни, вспомнить дорогого человека.
— Привезли к нам в госпиталь обгорелого танкиста. После операции положили в мою палату. Голова сплошь забинтована, только щель для рта... Поставили врачи Гришу на ноги, но зрение не вернулось. Мне доверили отвезти слепого танкиста к его родственникам — одна тетка у него осталась,— я и повезла. Пришлось заночевать у них. Слышу ночью разговор тетки с мужем: «На что он нам сдался, слепая обуза! Руки связал!..»
Возвратилась я в госпиталь, а душа покоя найти не может. Как там Гриша? Прнгшкла к нему, не хватает мне его, жалко до слез, так и с.чышу постоянно: «На что он нам сдался, слепая обуза! Руки связал!..» На Гришину койку раненого грузина положили, совсем еще мальчик, такой красивый! Ранение в живот. Не выжил... Сколько людей умерло на моих глазах, да хоть бы старые или больные, а то ведь молодые, здоровые, минуту назад богатырями были, а пуля, будто коса цветок...
Человек убивает человека. Как зверя! Сердце кровью обливалось...
Вернулась я в госпиталь, работаю, как и раньше,— продолжала Серафима Антоновна,— а Гриша у меня из головы не выходит. Не могла забыть, как он со мной прощался, обнял, и не оторвать его рук... Девятнадцать лет ему было тогда, а мне семнадцать... Ночные его рассказы вспоминала. В палате тишина: спят все, только иногда кто-то или застонет, или забормочет во сне, или водицы попросит, а мы с Гришей разговариваем и разговариваем. Он хотел геологом стать, до войны все в горы да по горам ходил, альпинизмом увлекался, а теперь самостоятельно до своей койки дойти не может... Жизнь, говорит, моя стала ненужной, темной. Рассказывал, как последний раз свет белый видел — ромашки сквозь пробоины в танке. Белое ромашковое поле и колесо от телеги — сначала он его за колодезный сруб принял. А после взрыва все пропало... Друг вытащил его, раненного, а сам погиб — немец подстрелил... Гриша переживал: «Из-за меня погиб, а кому я нужен теперь, слепой инвалид!»
Стал часто сниться мне. То он ходить учился: расставит ноги широко, руки вперед протянет, пальцами шевелит, будто воздух ощупывает. А то мы вдвоем по лугу бегаем, играем, как в детстве, друг дружку догоняем, а кругом ромашки и колесо от гелеги... Глаза у Гриши стеклянные, все в них отражается: и я, и ромашки, и колесо от телеги, как в зеркале. Потом мы, обнявшись, летим куда-то. Я прямо заболела от тоски, только и думала о Грише, плакала и в конце концов все рассказала главврачу. Он сразу же: «Поезжай, Сима, проведаешь человека, посылочку от нас отвезешь, приветы передашь, поезжай, девочка...» Ой, какой был человек наш главврач! Столько жизней спас, себя не жалел...
Я не то что поехала к слепому танкисту, полетела! Подхожу к знакомому дому, а на дверях большущий замок висит. Испугалась! Ну, думаю, опоздала. Похоронили... А тут какой-то мальчишка на забор влез, спрашивает:
«Тебе кого? Если хозяина — он на работе, если хозяйку — она возле кладбища венками торгует».
«Мне Гришу... Слепой танкист...»
«Он дома. Иди во двор, там за домом сарай, новую дверь увидишь, да не бойся, собаки нету, кусаться некому!»
Обошла я дом и увидела в глубнне двора сарай с новой дверью, как у гроба крышка. Толкнула дверь н очутилась в темноте. Как сейчас вижу медную ручку на другой двери, разглядела, потянула ее и вошла в сарай. Гриша сидел за столом, в темных очках, худущий, желтый. Вскинул он голову, повернул лицо к двери, напрягся весь.
А я точно к порогу приросла, поверить не могу, что человека поместили в сарае, грязища кругом, мухи звенят, стекла будто грязной тряпкой завешены — давно не мыгы. А на столе много разноцветной бумаги — в отдельных ящичках, по цвету разложены и полосками разрезаны — заготовки. Тут же моток медной проволоки и несколько цветов на проволочных стебельках. И на стене три венка на гвоздях, уже к продаже подготовлены.
Вдруг Гриша медленно поднимается:
«Сима? Сима приехала!..»
А сам спичку зажигает, чтоб папиросу запалить,— нашарнл ее на столе, а огонек в его пальцах как от ветра колыхается.
«Что ж ты в дверях стоишь, сердечко мое? Проходи, садись, как же это надумала навестить? Что ж это я тебя на пороге держу?»
А я слона не могу вымолвить — слезы душат.
А он:
«Живу ничего, зарабатываю...»
«Я за тобой приехала! — вырвалось У меня, хотя до этой самой минуты такого и в голове не было. — Как ты уехал, не могу, изранилась душа...»
Обняла я его и заплакала. Стыдно стало, что живет он в сарае, выставили его сюда как станок для изготовления мертвых венков для мертвых, что сама я здорова, вижу небо, людей, все для себя могу сделать без чужой помощи, а он...
Увезла Гришу к себе домой. Свадьбу отпраздновали. Меня сразу же отпустили, я в госпитале вольнонаемной работала. Хорошо мы жили, счастливо. На такую любовь, как у Гриши ко мне была, да на такую ласковость нежную как сердце не откликнется? Женя у нас появился... А теперь вог одна осталась...
— Вдвоем, — поправила Надя. — С сыном.
— Да, да,— торопливо согласилась женщина.
Алеша с Надей переглянулись: этот непонятный уход
Жени из дома в такой день — годовщину смерти отца, торопливое: «Не могу, важные дела...»
Серафима Антоновна выглядит молодо, носит короткую стрижку, подкрашивает седые волосы.
Какой-то парень с нагловатым взглядом подтолкнул Надю локтем. Она повернула к нему голову и вежливо сказала:
— Извините, это я виновата, так тесно!
— Тесно,— пробормотал озядаченный парень. — Поневоле...
Ага, смутился! Значит, не такой уж он отпетый. Сколько раз Надю выручала сдержанность! Ответить грубостью на грубость проще простого. Алеша, правда, не может с этим согласиться: «Зло надо наказывать, а не подставлять другую щеку!» Он добрый, хоть и вспыльчивый, как Варвара Степановна... Но мать его злая и жестокая... Человеку, который не умеет прощать, тяжело живется.
— Что-то мы долго едем,— сказала Надя.
— Считай, уже приехали. — Серафима Антоновна продела руку под Надин локоть. — Сейчас уже...
Автобус лихо обогнул какую-то постройку и не успел еще остановиться, как дперцы с треском распахнулись, и шофер весело объявил:
— Порядок, вылезай! Прибили на кольцо, а у кольца, как вы сами знаете, нет ни начала, ни конца!
— Да он пьян! — возмутился толстый человек с женским голосом.