Повелители Небес
Шрифт:
Я поднимался на север дорогой, лежавшей в стороне от побережья, и повернул к морю, следуя дорогой, взбиравшейся на поросшие сосняком скалы моего детства. Картина вокруг открывалась безрадостная, трава пожухла, почва растрескалась, став похожей на античную маску. Деревья высохли, иглы на их ветвях осыпались на землю и хрустели под копытами моей лошади. Я остановился на вершине скалы над обрывом и внезапно почувствовал, что нервничаю. Внизу жались друг к другу грубой постройки домишки, которые вполне могли быть размещены на одной из площадей Дюрбрехта. На берегу лежали лодки, а за ними, блистающие в лучах безжалостного солнца, воды Фенда. Ветра не было, его дуновений я не чувствовал уже несколько дней, и деревня выглядела запеченной в песке. Сколь жалким казался мне мой родной дом! Я пришпорил кобылу и принялся осторожно спускаться по склону.
Я испытывал странную смесь чувств: радость, удовольствие и в то же время тревогу, когда, натянув поводья, остановил лошадь возле хижины своих родителей (ведь я уже не мог считать это место своим домом) и сошел на землю. Из-под сделанного из старого паруса тента со стула поднялась женщина с тронутыми сединой волосами и принялась вытирать покрытые рыбьей слизью руки о грязный фартук. Руки женщины были грубы и красны, а лицо ее темнее, чем то, которое я хранил в памяти. Сердце мое точно зашлось на секунду. Я сказал:
— Мама.
Она же улыбнулась и закричав: «Давиот», кинулась мне на шею. Я обнял свою маму, которая теперь едва доставала мне до плеча и казалась очень хрупкой. Когда она отстранилась от меня, чтобы получше рассмотреть мое лицо, я заметил слезы в ее глазах. Мать смотрела на меня так, точно не верила тому, что видела.
Я спросил:
— Ты в порядке?
А она лишь кивнула в ответ и, сильнее прижав меня к себе, зарыдала, увлажняя своими слезами мою рубашку. Я и сам едва не заплакал от радости, чувствуя себя смущенным, но спустя недолгое время она перестала плакать и, отпустив меня, принялась вытирать глаза.
— О Давиот, ты вернулся, вырос-то как! Останешься? — принялась выпаливать она.
— Очень ненадолго, — ответил я, неожиданно чувствуя себя ужасно грубым оттого, что приходится омрачать радость матери известием о своем скором отъезде. — Мне предписано ехать на север, сначала в Камбар, а потом и дальше.
Она смотрела на меня таким взглядом, каким смотрят только матери.
— Ты вырос, — снова сказала она. — Так солидно смотришься с этой твоей замечательной лошадью. Это посох Сказителя? Ты все-таки стал Летописцем?
— Да, — ответил я, и она просияла.
— Отец будет так рад! — Она потрепала меня по щеке. — Я так горжусь. Наш Давиот — Сказитель!
Я пожал плечами, совершенно смутившись, и спросил:
— А где па?
— На берегу, — отвечала она. — Как он обрадуется, Давиот, как обрадуется!
Я спросил:
— А Делия и Тониум? Где они?
Моя мать заморгала ресницами, коротко вздохнула, и в глазах ее я увидел боль.
— Тониум утонул, — сказала она, и я почувствовал грусть, хотя и не слишком любил брата, как, впрочем, и он меня. — Делия вышла за парня из Камбара, Кэна, и живет теперь там.
Я сказал:
— Прости меня, я ничего не знал про Тониума.
Она покачала головой. Что грустить? Обычная для рыбака смерть.
— Как ты мог узнать? — спросила меня мама. — Ты ведь уехал так далеко, в Дюрбрехт. Мы слышали, что город подвергался налетам, и так беспокоились о тебе. О Давиот, как я рада видеть тебя. Ты правда не болен? Ты так похудел, плохо питаешься?
Эти обычные для матерей вопросы обрушились на меня самым настоящим потоком, так что я едва успевал отвечать на них. Мне словно снова стало двенадцать, но мать в конце концов, взяв меня за руки, заявила, что пора отправиться на поиски отца, а то мне придется потратить все свое время на повторение рассказов о себе. Я сказал, что сначала хотел бы отвести в стойло свою кобылу, и мать повела меня к сараю Робуса, где я почистил свою серую лошадь и дал ей воды. Я предостерег Робуса насчет ее характера, а он разглядывал меня и лошадь таким настороженным взглядом, точно я вернулся сюда большим господином, и Робус затруднялся, как обращаться ко мне. Он здорово постарел и стал толще, чем раньше. Я пообещал и Робусу, и всем жителям рассказать множество историй, но сперва твердо решил найти отца и других родичей. Когда мы с матерью шли к берегу, то видели, как Робус затрусил вдоль хижин односельчан, крича, что Давиот вернулся, став Сказителем.
Отца мы застали в компании Баттуса и Торуса за починкой лодки. Если не считать седины в волосах моего родителя и новых морщин, избороздивших его лицо, можно было бы сказать, что прошло совсем немного времени — так мало изменился отец. Все трое поднялись, и я заметил, что, хотя годы и нужда оставили свои следы, родитель мой и его товарищи были здоровы. Отец взял мою руку и заключил меня в столь крепкие объятия, что я было думал: ребра мои не выдержат. Я внезапно почувствовал прилив нежной любви к этому стареющему человеку, в горле моем запершило, и я какое-то время не мог произнести ничего, кроме: «Па», чувствуя себя совсем маленьким.
Торус и Баттус в свою очередь тоже пожали мне руку, а Торус, указав на висевший у меня на поясе нож, сказал:
— Хранишь мою сталь.
— Хороший нож грех не беречь, — ответил я, а он кивнул. Время не сделало Торуса более разговорчивым.
Работа прекратилась, и все мы отправились в пивную Торима, который почти не изменился, разве что стал суше. Трактирщик приветствовал меня как старого друга, щедро наполняя наши кружки, а тем временем односельчане собирались.
Как-то странно было вновь увидеть их лица. Теллурин и Корум стали взрослыми мужиками, их востроглазенькие жены пришли вместе с мужьями, а детишки испуганно выглядывали из-за юбок матерей.
Пришел и настоятель, но не мой прежний учитель (тот умер уже два года тому назад), а худой молодой человек с нервным лицом, которого звали Дисиан.
Мы выпили, и я стал задавать своим землякам вопросы о том, каково им пришлось в эту жестокую зиму и каково сейчас, под тропическим солнцем.
Они отвечали мне то, что я и сам предполагал: не хуже и не лучше, чем везде. Все это я уже слышал от людей. Фенд бушевал всю зиму, делая ловлю рыбы особенно опасным и трудным делом, уловы были крошечными, многие из односельчан утонули, некоторые замерзли. Внезапная оттепель и так же внезапно пришедшее на смену зиме лето не улучшили дело. В полный штиль нелегко ловить рыбу, которая, очевидно, из-за того, что вода в море стала слишком теплой, почти совсем перевелась. Озимые не взошли, а сеять сейчас что-либо было бессмысленно — засуха погубит все. Ручьи пересохли, реки превратились в болота.
Дело шло к вечеру, самое время наступить тихой весенней прохладе, но куда там, солнце словно остановилось на месте, взирая серебряно-золотистым зраком с неизбывной голубизны небес. Я полез в кошелек, чтобы предложить Ториму сбереженный дуррим, дабы не иссяк в наших кружках эль, и через какое-то время, точно по никем не высказанному соглашению, начался наш скромный праздник. Я чувствовал себя одновременно и гордым, и немного виноватым, поэтому, чтобы оправдать ожидания своих земляков, решил выложиться на полную катушку, развлекая их.
Пока мы пили и ели, солнце все-таки хотя и медленно, но скатилось к западу, и мутный покров сумерек тенью окутал деревню. Жара не спадала, хотя место светила дневного над Фендом заняла половинка луны. Как бывало тут тихо и безмятежно, когда волны моря пели свою колыбельную детям, которых матери укладывали в кроватки, и засидевшимся за кружкой эля мужчинам. Благословенные деньки миновали. Я осмотрелся вокруг, понимая, что люди теперь пьют не столько для того, чтобы утолить жажду, а чтобы расслабиться и забыть о своих бедах. Мое присутствие как бы давало им повод извинить самих себя за нечаянный праздник, который поможет им хоть на несколько часов забыться и не думать о том, что ждет их завтра с рассветом. Я почувствовал, что во мне растет скорбь о них и обо всем Дарбеке. Когда я поднялся, чтобы начать свое выступление, думаю, мне удалось сдержать данное самому себе обещание: ни один наместник ни в одном замке никогда не слышал от меня лучших легенд, чем мои земляки в тот вечер.