Повести и рассказы
Шрифт:
– Я боюсь спать один в комнате.
– Чепуха. Моя комната рядом; можно открыть дверь. А если начнешь капризничать - снова в ванную! Там, брат, страшнее.
– А если я маме потом скажу, что вы со мною делаете...
– Что ж, говори. Я найду себе тогда другое место.
Кися свесил голову на грудь и, молча побрел в свою комнату.
V
Утром, когда Берегов вышел в столовую, он увидел Кисю, сидящего за столом и с видом молодого волчонка пожирающего холодные котлеты и сардины.
– Вкусно?
Кися промычал что-то набитым ртом.
– Чудак ты! Я ж тебе говорил. Просто ты вчера не был голоден. Ты, вообще, меня слушайся - я всегда говорю правду и все знаю. Поел? А теперь принеси книжку, будем учить склады.
Кися принес книжку, развернул ее, прислонился к плечу Берегова и погрузился в пучину науки.
– Ну, вот, молодцом. На сегодня довольно. А теперь отдохнем. И знаешь, как? Я тебе нарисую картинку...
Глаза Киси сверкнули.
– Как... картинку...
– Очень, брат, просто. У меня есть краски и прочее. Нарисую, что хочешь - дом, лошадь с экипажем, лес, а потом подарю тебе. Сделаем рамку и повесим в твоей комнате.
– Ну, скорей! А где краски?
– В моей комнате. Я принесу.
– Да зачем вы, я сам. Вы сидите. Сам сбегаю. Это действительно здорово!
VI
Прошла неделя со времени отъезда Талалаевых в Харьков. Ясным солнечным днем Берегов и Кися сидели в городском сквере и ели из бумажной коробочки пирожки с говядиной.
– Я вам, Георгий Иваныч, за свою половину пирожков отдам, - сказал Кися.
– У меня рубль есть дома.
– Ну, вот еще глупости. У меня больше есть. Я тебя угощаю. Лучше мы на этот рубль купим книжку, и я тебе почитаю.
– Вот это здорово!
– Только надо успеть прочесть до приезда папы и мамы.
– А разве они мешают?
– Не то что мешают. Но мне придется уйти, когда мама узнает, что я тебя в ковер закатывал, морил голодом.
– А откуда она узнает?
– с тайным ужасом спросил Кися.
– Ты же говорил тогда, что сам скажешь...
И тонкий, как серебро, голосок прозвенел в потеплевшем воздухе:
– С ума я сошел, что ли?!
Блины Доди
Без сомнения, у Доди было свое настоящее имя, но оно как-то стерлось, затерялось, и хотя этому парню уже шестой год - он для всех Додя и больше ничего.
И будет так расти этот мужчина с загадочной кличкой "Додя", будет расти, пока не пронюхает какая-нибудь проворная гимназисточка в черном передничке, что пятнадцатилетнего Додю на самом деле зовут иначе, что неприлично ей звать того взрослого кавалера какой-то собачьей кличкой, и впервые скажет она замирающим от волнения голосом:
– Ах, зачем вы мне такое говорите, Дмитрий Михайлович?
И сладко забьется тогда сердце Доди, будто впервые шагнувшего в заманчивую остро-любопытную область жизни взрослых людей: "Дмитрий Михайлович!.." О, тогда и он докажет же ей, что он взрослый человек: он женится на ней.
– Дмитрий Михайлович, зачем вы целуете мою руку! Это нехорошо.
– О, не отталкивайте меня, Евгения (это вместо Женички-то!) Петровна.
Однако все это в будущем. А пока Доде - шестой год, и никто, кроме матери и отца, не знает, как его зовут на самом деле: Даниил ли, Дмитрий ли или просто Василий (бывают и такие уменьшительные у нежных родителей).
* * *
Характер Доди едва-едва начинает намечаться. Но грани этого характера выступают довольно резко: он любит все приятное и с гадливостью, омерзением относится ко всему неприятному; в восторге от всего сладкого; ненавидит горькое, любит всякий шум, чем бы и кем бы он ни был произведен; боится тишины, инстинктивно, вероятно, чувствуя в ней начало смерти... С восторгом измазывается грязью и пылью с головы до ног; с ужасом приступает к умыванию; очень возмущается, когда его наказывают, но и противоположное ощущение ласки близких ему людей - вызывает в нем отвращение.
Однажды в гостях у Додиных родителей сидели двое: красивая молодая дама Нина Борисовна и молодой человек Сергей Митрофанович, не спускавший с дамы застывшего в полном восторге взора. И было так: молодой человек, установив прочно и надолго свои глаза на лице дамы, машинально взял земляничную "соломку" и стал рассеянно откусывать кусок за куском, а дама, заметив вертевшегося тут же Додю, схватила его в объятия и, тиская мальчишку, осыпала его целым градом бурных поцелуев.
Доля отбивался от этих ласк с энергией утопающего матроса, борющегося с волнами, извивался в нежных теплых руках, толкал даму в высокую пышную грудь и кричал с интонациями дорезываемого человека:
– Пусс... ти, дура! Ос... ставь, дура!
Ему страшно хотелось освободиться от "дуры" и направить все свое завистливое внимание на то, как рассеянный молодой человек поглощает земляничную соломку. И Доде страшно хотелось быть на месте этого молодого человека, а молодому человеку еще больше хотелось быть на месте Доди. И один, отбиваясь от нежных объятий, а другой, печально похрустывая земляничной соломкой, с бешеной завистью поглядывали друг на друга.
Так слепо и нелепо распределяет природа дары свои.
Однако справедливость требует отметить, что молодой человек в конце концов добился от Нины Борисовны таких же ласк, которые получил и Додя. Только молодой человек вел себя совершенно иначе: не отбивался, не кричал: "Оставь, дура", а тихо, безропотно, с оттенком даже одобрения покорился своей вековечной мужской участи...
Кроме перечисленных Додиных черт, в характере его есть еще одна черта: он - страшный приобретатель. Черта эта тайная, он не высказывает ее. Но увидев, например, какой-нибудь красивый дом, шепчет себе под нос: "Хочу, чтобы дом был мой". Лошадь ли он увидит, первый ли снежок, выпавший на дворе, или приглянувшегося ему городового, - Додя, шмыгнув носом, сейчас же прошепчет: "Хочу, чтобы лошадь была моя; чтобы снег был мой; чтобы городовой был мой".
Рыночная стоимость желаемого предмета не имеет значения. Однажды, когда Долина мать сказала отцу: "А, знаешь, доктор нашел у Марины Кондратьевны камни в печени", - Додя сейчас же прошептал себе под нос: "Хочу, чтобы у меня были камни в печени".
Славный, бескорыстный ребенок.
* * *
Когда мама, поглаживая шелковистый Долин затылок, сообщила ему:
– Завтра у нас будут блины...
– Додя не преминул подумать: "Хочу, чтобы блины были мои", - и спросил вслух:
– А что такое блины?